себе, в наш подвал, чем очень испугали хозяйку. Она так поняла, что мы завели его к себе, чтоб ограбить, и хотела было сообщить о таком нашем намерении полицейской власти. Мы её успокоили, попросив старуху обратить внимание на наши чахлые фигуры и на него — огромного, с длинными ручищами, широкорожего, широкогрудого… Он мог удушить и нас и старуху и даже не вспотел бы от этого. Затем успокоенная старушка была откомандирована в кабак, а мы втроём сели за стол.
Сидим мы в миниатюрном логовище нашем и возливаем понемножку на встречу праздника. Наш гость сбросил шубу и остался в одной рубашке, без жилета. Сидел он против нас и ревел нам:
— Вы, очевидно, жулики, я чувствую… Вы врёте, что нищие, — для нищих вы молоды… И потом — глаза у вас слишком наглы… Но кто б вы ни были, мне всё равно! Я знаю, что вам не стыдно жить, — вот в чём дело! А мне — стыдно! И я бежал из дома от стыда…
Вы знаете, сударь мой, болезнь есть такая нервная, пляской святого Витта называется она. Так вот есть люди, у которых совесть болит этой болезнью. И я видел, что инспектор именно из таких людей…
— У меня в доме — всё, всё устроено на этакую порядочную ногу. Это ужасно противно — жить на порядочную ногу! Всё расставлено и развешано раз навсегда, и всё так приросло к месту, что даже землетрясение неспособно сдвинуть всех этих стульев, картин, этажерок… Они пустили корни и в пол и в душу моей жены… Они, деревянные и бездушные, вросли в нашу жизнь, и я сам не могу жить без их участия. Вы понимаете? От привычки ко всей этой деревянной дряни — сам деревенеешь. Привыкаешь к ней, заботишься о ней, чувствуешь к ней жалость, чёрт её возьми! Она всё растёт и стесняет вас, она выталкивает воздух вон из комнаты, и вам нечем дышать. Теперь она — эта армия привычек — нарядилась к празднику, вымылась, вытерлась и — блестит. Противно блестит. Она смеётся надо мной… Да! Она знает — когда-то у меня было её всего три: койка, стул и стол. Был ещё портрет Герцена… Теперь у меня сотня мебели… Она требует, чтобы на ней сидели люди, достойные её цены… Ну, и ко мне являются сидеть на ней достаточные люди…
Инспектор тянул стакан водки и продолжал:
— Это всё порядочные люди, это полумёртвые люди, это благочестивые коровы, воспитанные пресными травами с лугов российской словесности… Мне с ними — невыразимо скучно, я задыхаюсь от запаха их речей… Я уже всё знаю, что могут они сказать, и знаю, что они ничего не могут сделать для того, чтобы стать живее, интереснее. У-у! Они страшные люди по тупости их душ… Они все тяжёлые такие, большущие, и слова у них тяжёлые, как камни… Они могут раздавить человека… Когда они приходят ко мне, мне кажется, что вот меня обкладывают кирпичами, хотят замуровать в глухую стену… Я их ненавижу… Но я не могу их выгнать вон, и потому я боюсь их… Их не я привлекаю к себе… Я человек угрюмый, молчаливый… Они приходят просто для того, чтобы сидеть на моей мебели… Я однако и мебель не могу выбросить вон — её любит жена… У меня жена ради мебели и существует, ей-богу! Она уже и сама стала деревянная…
Инспектор хохотал, прислонясь спиной к стене. А Яшка, которому, должно быть, ужасно скучно было слушать инспекторовы вопли, воспользовавшись перерывом в его рассказе, сказал:
— А вы бы, ваше благородие, эту самую мебель изломали об жену…
— Что-о?
— То есть… видите, сразу бы эдак — вон всё!
— Дур-рак!
Он тряхнул пьяной головой и, опустив её на грудь, просто сказал:
— Ужасно тошно! И — как я одинок! Завтра праздник… А я не могу… я не могу быть дома… Решительно не могу!
— У нас погостите! — предложил Яшка.
— У вас? — Инспектор оглянулся вокруг: наша квартирёнка была насквозь прокопчена и пропитана грязью.
— У вас тоже гадко… Но слушайте вы, черти!.. Мы переедем в гостиницу — идёт? Завтра? И будем пьянствовать! Хотите? И будем думать… Как жить — подумаем! Идёт? Ей-богу, — ведь надо перестать жить порядочной жизнью, пора! Да? Вы, впрочем, жулики, и вам это непонятно…
— Я понимаю, в чём дело! — сказал я инспектору.
— Ты? Ты кто? — спросил он меня.
— Я тоже бывший порядочный человек… — сказал я. — Я тоже испытал прелести безмятежного и мирного жития. И меня выжимали из жизни её мелочи… Они выжали, вытеснили из меня и душу и всё, что в ней было… я тосковал, как вы теперь, и запил, и спился… имею честь представиться!
Инспектор вытаращил на меня глаза и долго в угрюмом молчании любовался мною. Его толстые, красные губы, я видел, брезгливо вздрагивали под пушистыми усами, а нос сморщился совсем нелестно для меня.
— Весь тут? — вдруг спросил он.
— Весь я — omnia mea mecum porto[2]! — подтвердил я.
— Кто же ты такой? — спросил он, всё рассматривая меня.
— Человек… Всякая сволочь — есть человек… и наоборот…
Я раньше был великий мастер говорить афоризмами.
— Мм… премудро, — сказал инспектор, не сводя с меня глаз.
— Мы народ тоже образованный, — скромно заговорил Яшка. — Мы можем вам соответствовать вполне… Люди простые, а не без ума… И тоже — мебели разной роскошной не любим… К чему она? Ведь человек не рожей на стул садится… Вы вот подружитесь с нами…
— Я? — спросил инспектор. Он как-то сразу протрезвился.
— Вы! Мы вам завтра такие тайны жизни откроем…
— Подай мне шубу! — вдруг приказал Яшке инспектор, поднимаясь на ноги. И на ногах он стоял совершенно твёрдо.
— Вы куда же? — спросил я.
— Куда?
Он с испугом посмотрел на меня большими телячьими глазами и вздрогнул, точно озяб.
— Я… домой…
Посмотрел я на его вытянувшееся лицо и ничего больше не сказал. Каждому скоту уготован судьбою хлев по природе его, и, сколь бы скот ни лягался, — на месте, уготованном ему, он будет… хе-хе-хе!
Так и ушёл инспектор… Слышали мы, как, выйдя на улицу, он во всё горло рявкнул:
— Извозчик!..
* * *
Собеседник мой замолчал и начал пить пиво медленными глотками. Выпив стакан, он начал свистать и барабанить пальцами по столу.
— Ну и что же дальше? — спросил я.
— Дальше? Ничего… А вы чего ожидали?
— Да… праздника…
— Ах, вот что! Праздник — был… Я не сказал, что инспектор подарил Яшке свой кошелёк… В нём оказалось двадцать шесть рублей с копейками!.. Праздник был…
Комментарии
Коновалов
Впервые напечатано в журнале «Новое слово», 1897, номер 6, март, с подзаголовком «Очерк».
Рассказ написан во второй половине 1896 г. В письме от 7 декабря 1896 г. один из редакторов журнала «Новое слово» А.М. Скабичевский писал М.Горькому: «Не будете ли столь добры уполномочить редакцию сделать кое-какие сокращения в вашей прекрасной повести. Могу вас уверить, сокращения будут иметь один цензурный характер и не будут очень велики». М.Горький ответил согласием. Таким образом, можно полагать, что «кое-какие сокращения» были сделаны редакцией до сдачи рукописи в набор и, следовательно, первоначально напечатанный текст отличается от текста автора.
Рассказ был включён в мартовский номер журнала «Новое слово». Наблюдавший за журналом цензор Елагин в своём докладе цензурному комитету признал рассказ М.Горького «крайне тенденциозным и вредным». Цензурный комитет с этой оценкой согласился и в своём донесении Главному управлению по делам печати подчеркнул, что «особенное внимание цензуры обратил на себя очерк М.Горького «Коновалов» по многим местам социалистического и резко возбудительного пошиба». Выход в свет мартовской книжки журнала был приостановлен, и редактору журнала было предложено произвести в рассказе цензурные изъятия по указанию комитета. Исключено было семнадцать отдельных мест, и рассказ появился на страницах журнала в весьма изуродованном виде. Так, например, были полностью изъяты сцены чтения книги «Бунт Стеньки Разина», диалог о «наградах сочинителям» (в настоящем издании от слов: «То есть как» и до слов: «и нужно их поддержать»), реплика автора: «Хоть бы разгореться ярче!» и другие.
Со всеми цензурными изъятиями рассказ вошёл в «Очерки и рассказы», 1898, том II, издание первое. Исключенные цензурой места, кроме двух, были восстановлены во втором издании «Очерков и рассказов», 1899.
Не были восстановлены следующие цензурные изъятия:
Вместо: «…и рассказал ему о наградах сочинителям…» было: «…и рассказал ему о наградах сочинителям, о сожжённых на кострах, гнивших в тюрьмах, погибших от клеветы, доведённых до безумия, опошленных и изменивших себе — о всех разнообразно измученных лучших людях земли, имена и жизнь которых я в ту пору знал».
Вместо: «— Люди? Люди везде есть… Книги? Ну, будет уж тебе книги читать!» было: «Люди? На кой их чёрт тебе? Ты человек понимающий, грамотный, на что тебе люди? Чего тебе от них надо? Да потом — люди везде есть…
— Эге! — вставил хохол, извиваясь по земле, как уж. — Людей везде… богато; человеку пройти к своему месту нельзя, чтоб на ноги им не ступать. Вот-то без счёту родятся! Как поганки после дождя… да тех хоть господа едят.
Он философски сплюнул и снова стал стучать зубами.
— И люди родятся для господ, чудак-человек, — усмехнулся Коновалов: — Вот видишь, строят мол и железную дорогу… порт потом будет тут. Кто строит? Люди. А кому польза? Господам. Люди поработают и пойдут ещё искать себе работу — больше ничего. Останутся в порте инженеры, купцы и прочие… Вот чудаки! Возятся, возятся они всю свою жизнь и всё только, чтобы денег нажить. И ведь имеют довольно денег — нет! Давай ещё! Зачем? Ведь всё, что есть на свете, уже могут купить… Не понимают, засосала их эта суета, бегают за рублём всю свою жизнь и всё ещё плачутся — мало! А чего мало? Достаточно… Каторжники они, ежели подумать над их жизнью; куда хуже нашего им живется. Разинули рты, думают всю землю проглотить, да так всю жизнь и рыскают, как волки. — И с видом человека, который не хуже Соломона познал суету сует, Коновалов посмотрел на меня, точно хотел сказать мне: «А что, каково я нынче рассуждаю? То-то же!» — А насчёт тебя я опять скажу — в городах не живи. Что там? Одно нездоровье и непорядок. Книги? Ну, будет уж, чай, тебе книги читать!»
Рассказ включался во все собрания сочинений.
Печатается по тексту, подготовленному М.Горьким для собрания сочинений в издании «Книга».
Болесь
Впервые напечатано в газете «Нижегородский