его за щедрость. Фома не раз видел эту женщину на улицах; она была маленькая, он знал, что ее считают одной из красивейших в городе. О ней говорили дурно.
— Только-то?! — воскликнул он, выслушав рассказ крестного. — А я думал бог весть что…
— Ты? Ты думал? — вдруг рассердился Маякин. Ничего ты не думал — молокосос ты!
— Да что вы ругаетесь? — удивился Фома.
— Ты скажи — по-твоему, семьдесят пыть тысяч — большие деньги?
— Большие, — сказал Фома, подумав. — Да ведь у отца много их… чего же вы так уж…
Якова Тарасовича повело всего, он с презрением посмотрел в лицо юноши и каким-то слабым голосом спросил его:
— Это ты говоришь?
— А кто же?
— Врешь! Это молодая твоя глупость говорит, да! А моя старая глупость миллион раз жизнью испытана, — она тебе говорит: ты еще щенок, рано тебе басом лаять!
Фому и раньше частенько задевал слишком образный язык крестного, — Маякин всегда говорил с ним грубее отца, — но теперь юноша почувствовал себя крепко обиженным и сдержанно, но твердо сказал:
— Вы бы не ругались зря-то, я ведь не маленький…
— Да что ты говоришь? — насмешливо подняв брови, воскликнул Маякин.
Фому взорвало. Он взглянул в лицо старику и веско отчеканил:
— А вот говорю, что зряшной ругани вашей не хочу больше слышать, довольно!
— Мм… да… та-ак! Извините…
Яков Тарасович прищурил глаза, пожевал губами и, отвернувшись от крестника, с минуту помолчал. Пролетка въехала в узкую улицу, и, увидав издали крышу своего дома, Фома невольно всем телом двинулся вперед. В то же время крестный, плутовато и ласково улыбаясь, спросил его:
— Фомка! Скажи — на ком ты зубы себе отточил? а?
— Разве острые стали? — спросил Фома, обрадованный таким обращением крестного.
— Ничего… Это хорошо, брат… это оч-чень хорошо! Боялись мы с отцом — мямля ты будешь!.. Ну, а водку пить выучился?
— Пил…
— Скоренько!.. Помногу, что ли?
— А вкусна?
— Не очень…
— Тэк… Ничего, всё это не худо… Только вот больно ты открыт, — во всех грехах и всякому попу готов каяться… Ты сообрази насчет этого — не всегда, брат, это нужно… иной раз смолчишь — и людям угодишь, и греха не сотворишь. Н-да. Язык у человека редко трезв бывает. А вот и приехали… Смотри — отец-то не знает, что ты прибыл… дома ли еще?
Он был дома: в открытые окна из комнат на улицу несся его громкий, немного сиплый хохот. Шум пролетки, подъехавшей к дому, заставил Игната выглянуть в окно, и при виде сына он радостно крикнул:
— А-а! Явился…
Через минуту он, прижав Фому одной рукой ко груди, ладонью другой уперся ему в лоб, отгибая голову сына назад, смотрел в лицо ему сияющими глазами и довольно говорил:
— Загорел… поздоровел… молодец! Барыня! Хорош у меня сын?
— Недурен, — раздался ласковый, серебристый голос.
Фома взглянул из-за плеча отца и увидал: в переднем углу комнаты, облокотясь на стол, сидела маленькая женщина с пышными белокурыми волосами; на бледном лице ее резко выделялись темные глаза, тонкие брови и пухлые, красные губы. Сзади кресла стоял большой филодендрон, — крупные, узорчатые листья висели в воздухе над ее золотистой головкой.
— Доброго здоровья, Софья Павловна, — умильно говорил Маякин, подходя к ней с протянутой рукой. — Что, всё контрибуции собираете с нас, бедных?
Фома молча поклонился ей, не слушая ни ее ответа Маякину, ни того, что говорил ему отец. Барыня пристально смотрела на него, улыбаясь приветливо. Ее детская фигура, окутанная в какую-то темную ткань, почти сливалась с малиновой материей кресла, отчего волнистые золотые волосы и бледное лицо точно светились на темном фоне. Сидя там, в углу, под зелеными листьями, она была похожа и на цветок и на икону.
— Смотри, Софья Павловна, как он на тебя воззрился, — орел, а? — говорил Игнат.
Ее глаза сузились, на щеках вспыхнул слабый румянец, и она засмеялась точно серебряный колокольчик зазвенел. И тотчас же встала, говоря:
— Не буду мешать вам, до свидания!
Когда она бесшумно проходила мимо Фомы, на него пахнуло духами, и он увидал, что глаза у нее темно-синие, а брови почти черные.
— Уплыла щука, — тихо сказал Маякин, со злобой глядя вслед ей.
— Ну, рассказывай нам, как ездил? Много ли денег прокутил? — гудел Игнат, толкая сына в то кресло, в котором только что сидела Медынская. Фома покосился на него и сел в другое.
— Что, хороша, видно, бабеночка-то? — посмеиваясь, говорил Маякин, щупая Фому своими хитрыми глазками. — Вот будешь ты при ней рот разевать… так она все внутренности у тебя съест…
Фома почему-то вздрогнул и, не ответив ему, деловым тоном начал говорить отцу о поездке. Но Игнат перебил его речь:
— Погоди, я коньячку спрошу…
— А ты тут всё пьешь, говорят… — неодобрительно сказал Фома.
Игнат с удивлением и любопытством взглянул на него и спросил:
— Да разве отцу можно этак говорить, а? Фома сконфузился и опустил голову.
— То-то! — добродушно сказал Игнат и крикнул, чтоб дали коньяку…
Маякин, прищурив глаза, посмотрел на Гордеевых, вздохнул, простился и ушел, пригласив их вечером к себе пить чай в малиннике.
— Где же тетка Анфиса? — спросил Фома, чувствуя, что теперь, наедине с отцом, ему стало почему-то неловко.
— В монастырь поехала… Ну, говори мне, а я — выпью…
Фома в несколько минут рассказал отцу о делах и закончил рассказ откровенным признанием:
— Денег я истратил на себя… много.
— Сколько?
— Рублей… шестьсот…
— В полтора-то месяца! Немало… Вижу, что для приказчика — дорог ты мне… Куда ж это ты их всыпал?
— Триста пуд хлеба подарил…
— Кому? Как? Фома рассказал.
— Ну это — ничего! — одобрил его отец. — Это — знай наших!.. Тут дело ясное — за отцову честь… за честь фирмы… И убытка тут нету, потому — слава добрая есть, а это, брат, самая лучшая вывеска для торговли… Ну, а еще?
— Да… так, как-то… истратил…
— Говори прямо… не о деньгах спрашиваю, — хочу знать, как ты жил, настаивал Игнат, внимательно и строго рассматривая сына.
— Ел… пил… — не сдавался Фома, угрюмо и смущенно наклоняя голову.
— Пил? Водку?
— И водку…
— А! Не рано ли?
— Спроси Ефима — напивался ли я допьяна…
— На что спрашивать Ефима? Ты сам должен всё сказать… Так, стало быть, пьешь?
— Могу и не пить…
— Где уж! Коньяку хочешь?
Фома посмотрел на отца и широко улыбнулся. И отец ответил ему добродушной улыбкой.
— Эх ты… чёрт! Пей… да смотри, — дело разумей… Что поделаешь?.. пьяница — проспится, а дурак — никогда… будем хоть это помнить… для своего утешения… Ну и с девками гулял? Да говори прямо уж! Что я — бить тебя, что ли, буду?
— Гулял… была одна на пароходе… От Перми до Казани вез ее…
— Ну… — Игнат тяжело вздохнул и, насупившись, сказал: — Рано опоганился…
— Мне двадцать лет… А ты говорил, что в твое время пятнадцатилетних парнишек женили… — смущенно возразил ему сын.
— То — женили… Ну, ладно, будет про это говорить… Ну, повелся с бабой, — что же? Баба — как оспа, без нее не проживешь… А мне лицемерить не приходится… я раньше твоего начал к бабам льнуть… Однако соблюдай с ними осторожность…
Игнат задумался и долго молчал, сидя неподвижно, низко склонив голову.
— Вот что, Фома, — вновь заговорил он сурово и твердо, — скоро я помру… Стар. В груди у меня теснит, дышать мне тяжело… помру… Тогда всё дело на тебя ляжет… Ну, сначала крестный поможет тебе — слушай его! Начал ты… не худо, всё обделал как следует, вожжи в руках крепко держал… Дай бог и впредь так же… Знай вот что: дело — зверь живой и сильный, править им нужно умеючи, взнуздывать надо крепко, а то оно тебя одолеет… Старайся стоять выше дела… так поставь себя, чтоб всё оно у тебя под ногами было, на виду, чтоб каждый малый гвоздик в нем виден был тебе…
Фома Смотрел на широкую грудь отца, слушал его густой голос и думал про себя:
«Ну, не скоро ты помрешь!»
Эта мысль была приятна ему и возбуждала в нем доброе, горячее чувство к отцу.
— Крестного держись… у него ума в башке — на весь город хватит! Он только храбрости лишен, а то— быть бы ему высоко. Да, — так, говорю, недолго мне жить осталось… По-настоящему, пора бы готовиться к смерти… Бросить бы всё, да поговеть, да позаботиться, чтоб люди меня добром вспомянули…
— Вспомянут! — уверенно сказал Фома.
— Было бы за что…
— А ночлежный-то дом?
Игнат взглянул на сына и засмеялся
— Сказал Яков-то, успел! Ругал, чай, меня?
— Было немножко, — улыбнулся Фома.
— Ну, еще бы! Али я его не знаю?
— Он насчет этого так говорил, точно его деньги-то…
Игнат откинулся на спинку кресла и расхохотался еще сильнее.
— Ах старый ворон, а? Это ты верно… Для него что свои деньги, что мои всё едино, — вот он и дрожит… Цель есть у него, лысого… Ну-ка скажи какая?
Фома подумал и сказал:
— Не знаю…
— Э! Соединить он деньги-то хочет…
— Как это?
— Да ну, догадайся!..
Фома посмотрел на отца и — догадался. Лицо его потемнело, он привстал с кресла, решительно сказав:
— Нет, я не хочу! Я на ней не женюсь!
— О? Что так? Девка здоровая, неглупая, одна у отца…
— А Тарас? Пропащий-то?
— Пропащий — пропал, о нем, стало быть, и речь вести не стоит… Есть духовная, и в ней сказано: «Все мое движимое и недвижимое — дочери моей Любови…» А насчет того, что сестра она тебе крестовая, — обладим…
— Всё равно, — твердо сказал Фома, — я на ней не женюсь!
— Ну, об этом рано говорить… Однако — что эта она как не по душе тебе?
— Не люблю этаких…
— Та-ак! Ах ты, скажите, пожалуйста! Какие же вам, сударь, больше по вкусу?..
— Которые попроще… Она там с гимназистами да с книжками… ученая стала!.. Смеяться будет надо мной… — взволнованно говорил Фома.
— Это, положим, верно, — бойка она — не в меру… Но это — пустое дело! Всякая ржавчина очищается, ежели руки приложить… А крестный твой — умный старик… Житье его было спокойное, сидячее, ну, он, сидя на одном-то месте, и думал обо всем… его, брат, стоит послушать, он во всяком житейском деле изнанку видит… Он у нас — ристократ — от матушки Екатерины! Много об себе понимает… И как род его