а у ложа его стоит хор критиков и поёт на голос «баюшки-баю»:
А пиши-пиши-пиши,
Для души пиши-пиши!
Лица у критиков были всё такие светлые, ласковые, и — странное дело! ни у одного из них не было зубов! Тёмные дыры их открытых ртов напоминали собой печные душники и — больше ничего. Из них веяло снотворным теплом и лилась шипящая ласковая мелодия:
А пиши-пиши-пиши,
А шиши-шиши-шиши…
Иван Иванович смотрел на них и тронутым голосом говорил:
— Благодарю вас! Покорнейше вас благодарю! Я, ей-богу, сконфужен… мне неловко… я ведь… что же? Я готов… Очень благодарен! Я — тронут! Я вам напишу… роман, очень хороший… Спасибо, спасибо, господа!
И он чувствовал, что по всему его телу разлилась какая-то горячая струя, омывая его пылкой лаской…
И вдруг якобы все фигуры критиков объединились в одну яркую фигуру. Это была женщина.
Полная, с обрюзглым лицом, сильно разрисованным, она играла подведёнными глазами, и её слишком яркие губы фамильярно улыбались Ивану Ивановичу. Костюм её соединял цвета жёлтый, красный и зелёный…
В одной руке она держала веточку, похожую на розгу, а в другой что-то вроде венка, от которого пахло лавровым листом.
— Что такое? — обеспокоился Иван Иванович, кутаясь в одеяло. — Я… что вам угодно? Я, кажется, уже встречал вас… Вы кто?
И вдруг — она, громко засмеявшись, сказала ему:
— Не узнал? Я — Слава!
— И-извините! — воскликнул Иван Иванович. — Но — бога ради! Я не могу встать пред вами… я не одет… то есть я — раздет! Визит ваш… неожиданный и так приятный мне…
— Не смущайся, Ванечка! — сказала Слава тоном доброй матери. — Я ведь не считаюсь с приличиями… Я пришла венчать тебя… Прими же мой поцелуй!..
Она, склонясь над ним, впилась в его уста своими раскрашенными губами, и Иван Иванович почувствовал, что поцелуй её пахнет типографской краской.
— Иван! — говорила Слава, обняв его одной рукой за шею, а другою натягивая венок на череп ему, как обруч на бочонок. — Иван! Идём со мною на Парнас! Пора! Тебя там ждут!
— Сударыня! Позвольте мне одеться, — сказал Иван Иванович, трепеща от восторга.
— Иван! Поверь, что гений не должен ничего скрывать от мира!
— А я не простужусь? — спросил Иван Иванович.
— О, нет! — сказала Слава.
Она выдернула его из-под одеяла и, схватив в объятия, стала покрывать лицо его поцелуями. Иван Иванович чувствовал себя так, точно он таял на груди её, таял и — вскипал. Ему казалось, что на его теле вздуваются пузыри, как от ожогов, и что — о, боже мой! — он весь, всё существо его надувается, превращаясь в огромный водянистый пузырь.
— Что ты со мной делаешь? — вскричал он так громко, что чуть не лопнул.
Слава торжествующе улыбнулась ему, и тут Иван Иванович Иванов потерял сознание…
…Ощущение сырости и холода заставило его очнуться от забытья. И как только он очнулся, то сейчас же понял, что с ним совершилось удивительное и фантастическое превращение.
Он видел, что он — не более как пузырь, один из тех эфемерных пузырей, которые вскакивают на лужах воды в ненастную погоду. И ещё он видел, что действительно он — «наш известный и талантливый беллетрист» — плавает по поверхности некоторой мутной лужи, небольшой и ограниченной бордюром жидкой грязи. Вокруг его плавало многое множество ему подобных; они подталкивали его, обгоняли и, шипя, лопались. Над лужей носился странный и однообразный звук — что-то шипело и попискивало, как перекисшая опара, когда её месят. С неба, покрытого безнадёжно серыми тучами, падали унылые капли дождя; они падали на поверхность лужи, вода морщилась от их ударов, а пузыри всё вскакивали на ней, куда-то плыли, толкая друг друга, шипели и лопались. За краткий миг своего бытия они едва успевали отразить в себе окружающее их и серое небо над ними. Они повторяли шипение друг друга и метались на поверхности лужи, маленькие, мутные, несчастные…
Иван Иванович сначала держался в стороне от них. Надувшись до возможных, без риска лопнуть, размеров, он с пренебрежительным любопытством оглядывался вокруг себя, стараясь понять — где он?
Что это такое?
Мимо него следовала к берегу лужи кучка мелких пузырей, и один из них шипел, поучая следующих за ним:
— Смысл жизни — в красоте…
— Те, те, те! — возгласил один из пузырей, следовавших за учителем, принимая вид умника, которому сразу всё стало ясно, важно надулся и тотчас же лопнул.
— Писатель есть дудка, чрез кою проходя, мудрость жизни превращается в гармонию звуков и слов… И он есть кисть в руке духа жизни, — кисть, которой некто мудрый пишет на скрижалях искусства…
Но тут оратор тоже лопнул, а на месте, которое он занимал, не осталось никакого знака.
«Это знакомые речи! — подумал Иван Иванович. — И, кажется, это знакомые лица… Но странно! — почему же они не замечают меня?»
И он ещё немножко надулся.
Но вот его толкнули, и он увидал рядом с собой неизвестного ему пузыря.
— Здравствуйте, Иванов! Не узнали? А помните критическую статью о вашей повести в «Ропоте отживших»? Это моя!
— Ах! — воскликнул приятно изумлённый Иванов. — Это вы? Поверьте, что мне… что я вас… чрезвычайно рад! Благодарю! Такая тонкая и умная, такая лестная статья!
— По заслугам! Ваш талант дал мне в общей сложности материала на десять фельетонов — плюс наслаждение при чтении ваших ярких произведений… Большой у вас талант!
— Ги-и! Я очень рад… Хорошо, когда нравишься, значит, попал как раз в точку… Но однако иные и поругивают меня…
— О, стоит ли с ними считаться? Что они понимают в литературе? Я же, не забудьте, уже сто третий год занимаюсь критикой… да-с!
— Чрезвычайно обязан вам. Но скажите — это что же? это где же мы? спросил Иван Иванович.
Критик повернулся на своем основании и ответил:
— Это — Парнас! Наш современный Парнас…
Иван Иванович съёжился от изумления…
— Н-да-а! — сказал он, помолчав. — Вот как! Ничего… но — несколько тесно здесь и сыро, знаете…
— О, к этому привыкаешь! Место действительно обильное влагой… Но…
Вдруг Иван Иванович почувствовал, что на него чем-то брызнуло, — точно собеседник чихнул, — и, оглянувшись, увидел, что критика уже нет рядом с ним.
«Как они быстро лопаются!» — подумал Иван Иванович и ещё немножко съёжился. А вокруг его всё возникали новые и новые пузыри. Они, вскакивая на поверхности лужи, схватывали изощрённым слухом что-либо сказанное ранее их и, всю жизнь повторяя это слово или фразу на один и тот же лад, исчезали.
Толкали они друг друга основательно, но старались делать это незаметно. Было ясно видно, что все они терпеть не могут друг друга, и было ясно слышно, что в звуках их речей шипит злоба, оскорблённое самолюбие, зависть. Каждый из них старался как можно больше обратить на себя внимания, каждый стремился заслонить другого от света, и все одинаково желали подметить друг в друге то место, ткнув в которое, можно причинить пузырю наибольшую боль и раздражение.
— Мы отражаем жизнь… мы отражаем жизнь… — раздавалось шипение.
«Однако где же жизнь? то есть как же они видят жизнь?» — подумал Иван Иванович.
В этой мутной воде, сплошь покрытой пузырями, было очень мало похожего на жизнь, если не считать тех дурных чувств, мыслей и речей, которые испускали из себя пузыри. Было много беззубого шипения, было много поползновения и потуг изобразить из себя что-то большее пузыря, но это оканчивалось одинаково грустно. Раздавался краткий «пшик!» — и на месте бытия пузыря оставалась морщина, быстро исчезавшая с поверхности воды…
Ивану Ивановичу стало как-то неловко.
— Однако… надо им сказать! Да, надо… Надо сказать так: «Господа! Вы все вне жизни! Берегитесь! Ибо она строго накажет! Вы, собравшись в этой трясине, обманываете себя, думая, что живёте… К жизни, господа, к жизни! Бросим раздоры и — к жизни!..» Н-да, если я это скажу — все обратят на меня внимание! Я сразу поднимусь всех выше!
Иван Иванович стал надуваться, чтобы найти в себе достаточно духа для подвига, и, надувшись, как мог, он вдруг громко сказал:
— Господа! Вот я…
Но тотчас же лопнул…
…И проснулся.
Он прежде всего ощупал руками — тут ли, под ним ли рецензии о нём?
И, когда они приятно зашуршали под его пальцами, он почувствовал, что всё обстоит благополучно, и подумал про себя:
«Глупый сон… Невероятно нелепый сон… Фу!»
Но всё-таки, когда он закрыл глаза, ему стало казаться, что вся комната полным-полна воздушных мутных пузырей, они мятутся в воздухе и бесшумно лопаются…
Это видение не помешало Ивану Ивановичу крепко заснуть.
очерки
I
В провинциальных городах все интеллигентные люди друг друга знают, давно уже выболтались друг пред другом, и, когда в среду их вступает новое лицо, оно вносит с собою вполне естественное оживление. На первых порах ему рады, с ним носятся; более или менее осторожно ощупывают — нет ли в нем чего-либо особенного, при этом иногда немножко царапают его. Затем, если человек легко поддается определению, его определяют каким-нибудь словцом, и — дело сделано. Новое лицо входит в круг местных интересов и становится своим человеком, а если местные интересы не охватят его, оно будет скучать от одиночества и, может быть, запьет, сопьется с круга, — никто ему в этом не помешает.
В деле познавания нами души ближнего есть какая-то странная торопливость, — мы всегда спешим определить человека как можно скорее. Поспешность эта в большинстве случаев ведет к тому, что тонкие черты и оттенки характера не замечаются нами, а может быть, даже и намеренно не замечаются, потому что, не укладываясь в одну из наших мерок, мешают нам скорей покончить с определением, человека. И, наверное, часто бывает так, что эти черты, — быть может, очень важные в человеке, готовые развиться в нем до оригинальности, — не развиваются лишь потому, что остаются не замеченными со стороны, и, может быть, человек сам заражается невниманием к ним и борется с их ростом, боясь быть непохожим на людей. Если же эти черты и оттенки особенно выпуклы, они вызывают в обществе даже враждебное, чувство, и тогда к обладателю их начинают относиться так же, как нищие на церковной паперти к своему товарищу, который получил от купчихи семишником больше, чем они.
Полугода не прошло с того дня, как в наш город приехал на службу архитектор Аким Андреевич Шебуев, и уже о нем заговорили, он стал желанным гостем во всех интеллигентных кружках. Он сразу возбудил к себе всеобщий интерес, но в то же время никому не понравился. Суждения о нем были очень разнообразны, но одинаково