Напрактикуюсь, — говорил он, — отшлифую свой талант и тогда предложу себя на службу в подлежащее ведомство…
Но в скором времени Сурков заметил, что доктор, ни на минуту не утрачивая свойственной ему солидности, начинает корректировать и даже дополнять его сведения.
— Ба! — не преминул воскликнуть дерзкий юноша. — Однако не я один склонен к сыску… Должно быть, верно говорят, что в России много талантливых людей… но жаль, что они всегда кому-нибудь подражают…
Доктор сконфузился, потом обиделся, сказал несколько очень длинных фраз и — снова начал дополнять сведения Суркова.
Вскоре все знали, что Шебуев особенно близко сошелся с Марком Чечевицыным, одним из богатейших местных купцов. Этот купец получал ордена за свою благотворительную деятельность и постоянно судился из-за грошей с рабочими своего судостроительного завода, с матросами своих пароходов, с приказчиками. Он выстроил городу три прекрасные школы и приют для сирот, каждую весну устраивал для школьников катанья на пароходах с музыкой и обильным угощением, подарил городу обширное и ценное место под условием устроить на нем детский сад и вообще очень много делал для ребятишек. В то же время о нем знали, что он носит сапоги до поры, пока они совершенно не развалятся, отдает их по пяти раз чинить и во всем для себя скуп до смешного. Он же пожертвовал сто тысяч рублей на ремонт и расширение больницы для душевнобольных в память о сыне своем, который вообразил, что у него в голове и в животе ерши развелись, в припадке умоисступления разбил о печку череп свой и — умер. Капитал у купца был огромный, считался миллионами, а единственный наследник Чечевицына — его племянник — служил у него конторщиком при заводе на тридцати рублях жалованья.
Шебуев постоянно бывал у этого старика, ездил с ним по городу в его тяжелом, старомодном экипаже, запряженном парой больших жирных лошадей, и, приходя к Варваре Васильевне, отзывался о купце как-то двусмысленно, со снисхождением к нему, которое очень не нравилось всем.
— Вы говорите прямо — дерет Маркушка шкуру с живых людей или не дерет? — спросил Кирмалов, угрюмо уставив свои глаза на лицо Шебуева,
Шебуев пожал плечами и спокойно сказал;
— Дерет, конечно… И не может не драть, заметьте…
— Почему?
— Природа…
— Какая природа?
— Волчья, хищная.
— А мораль?
— Откуда у него может быть мораль?
— Позвольте! В ад верит?
— Кажется, верит…
— Стало быть, имеет мораль… стало быть, благотворит со страха…
— Возможно… Но для меня неважно, почему именно он благотворит… Важно то, что он добровольно сбрасывает обществу известный процент с капитала…
— Да ведь это — колокола… Ведь это для звона о его доброте, для заглушения голосов правды…
— Вашего голоса этот звон не заглушит. Да, наконец, даже маленький грешок вызывает больший шум, чем крупный праведный поступок…
Эта терпимость производила в кружке Любимовой впечатление, очень нелестное для Шебуева. Его быстрые успехи — среди купцов всех поражали и в то же время усиливали подозрительное и недоверчивое отношение к нему среди интеллигентных кружков, которые он посещал всё чаще, но уже явно отдавая предпочтение кружку Варвары Васильевны. И всюду среди интеллигенции он продолжал возбуждать общее раздражение против себя, сталкиваясь со всеми во взглядах, относясь со скептической усмешкой к установившимся мнениям и постоянно стараясь доказать их практическую неприменимость.
— Американец! — с усмешкой говорили о нем. — Посмотрим, что будет дальше…
Так прошло еще с год времени. Шебуев всё преуспевал, а интеллигенция присматривалась к нему.
И вот в местной газете появилась заметка, извещавшая читателей, что «наш известный благотворитель, коммерции советник Марк Федорович Чечевицын» решил выстроить в городе «народный дом». В верхнем этаже этого дома предполагается устроить чайную, столовую и помещение для ночлега на триста человек, а в нижнем — большой зал для детских игр в зимнее время, — нечто вроде яслей. Далее сообщалось, что проект дома уже разрабатывается городским архитектором Шебуевым, который и будет строить здание.
— Это вы его настроили? — спросила Варвара Васильевна Шебуева, когда он пришел к ней. Спрашивая, она смотрела в глаза ему как-то особенно пристально и прямо.
— Я, — ответил он.
— Ну… я вас от души поздравляю… Это мне нравится…
Она улыбнулась ему хорошей, одобряющей улыбкой.
— Спасибо… сердечное спасибо вам! — отозвался он и даже поклонился ей. — Я рассчитывал на большее… Но пока — только… А нужно все-таки не это… Нужен театр, библиотека и читальня… И это будет… Старик не жалеет денег, но он не может понять… он боится театра… Но — это всё будет…
Лицо у него было недовольно, нахмурено, но глаза сверкали упрямо…
— Вы убеждены уже — будет?.. — спросила Варвара Васильевна, ласково глядя в лицо ему.
— Да, я убежден… Будет и театр и читальня… И это скоро решится…
— Вот бы славно! — с удовольствием воскликнула Любимова.
— Это будет… — еще раз твердо повторил архитектор.
Пришли Кирмалов и Хребтов и, когда узнали, что будет театр и читальня, оба искренно обрадовались.
— Это я понимаю, хе-хе-е! — потирая руки, взвизгивал Хребтов.
Было странно видеть этот почти детский восторг в его кривом и болезненном теле…
— Здорово! — гудел Кирмалов, тоже с удовольствием вращая глазами. Театр — это штука! Я хор составлю из разных народов… вот! В антрактах буду былины на гуслях играть… вот! Я покажу кое-что! Такие красоты поднимем со дна-то жизни — небеса возвеселятся!
— На небесах, Егор, всегда хохочут, когда юродивые на земле восторгаются! — ободрил его вошедший в это время Сурков. — Поздравляю с завоеванием! — обратился он к Шебуеву. — А театрик-то вам не удался?
— Вы уже знаете? — сухо спросил архитектор.
— Как видите…
— Вот что, — отвернувшись от Суркова, сказал Шебуев певчему, — вы это серьезно сказали о хоре?
— А то как? Да я вам таких певцов соберу…
— А можете вы устроить духовное пение?
— Я? Да духовное-то еще скорее можно… Духовное! В нем такие красоты есть…
— Театр тоже скоро будет, Владимир Ильич! — сказал Шебуев Суркову. Скорее, чем я думал…
— Верю… И понимаю — вы Чечевицына на духовном пении поймаете. Одобряю…
— Ты всё шутки шутишь! — свирепо взглянув на Суркова, сказал Кирмалов. — А тут отверзаются двери… и человек, доселе видавший лишь пакость, ныне может лицезреть красоту… Чучело!
— Егор, не говори высоким стилем! А большого труда стоило вам, Аким Андреевич, наладить это дело?
— Немалого…
— Но вы довольны?
— Нет…
— Бедняга Чечевицын!
Шебуев мельком взглянул на хозяйку и промолчал, лишь на скулах у него явились красные пятна. Скоро он ушел, такой же недовольный и угрюмый, каким явился.
— Нет, — воскликнул Хребтов, проводив его, — этот человек… мне нравится… А?
— Вы как будто не совсем твердо уверены в этом? — спросил Сурков.
— Н-не совсем? Гм… чёрт знает…
— А я совсем уверен, — объявил Кирмалов.
— Неужели и его длинные руки нравятся тебе, Егор?
— Руки? — Кирмалов задумался немножко. — Что ж руки? Коли работают, то хороши… А прочее — эстетика… И чего ты все намекаешь? — вдруг рассердился он.
— Да, Владимир Ильич, — сказала хозяйка, — вы его… травите… Зачем? Для этого мало не любить человека… Вы посмотрите, как он одинок…
— О, пусть не беспокоит вас его одиночество! — воскликнул Сурков значительно и насмешливо. — Он скоро приобретет себе хорошего, очень хорошего друга!
Варвара Васильевна спокойно посмотрела на него и, красивым жестом руки перебросив свою косу с груди за плечо, сказала:
— Да, это возможно…
II
На одной из площадей города ломали большой каменный дом — старые казармы, купленные Марком Чсчевицыным.
Длинный двухэтажный корпус, со множеством труб на крыше, был весь обставлен лесами, — издали он казался опутанным серой паутиной. Из окон на площадь вырывались густые облака пыли; она тяжелым туманом носилась в воздухе, и всё вокруг побелело от нее. Часть железа с крыши уже была сорвана, и обнаженные стропила высунулись, как ребра скелета.
На лесах шумно возились плотники, — раздавался стук топоров, шипела и взвизгивала пила; кровельщики, ползая по крыше, отдирали листы железа и бросали их вниз, — железо, падая, изгибалось в воздухе и гремело, а ударяясь о землю, покрывало все звуки воющим грохотом. В доме что-то трещало, сыпалось, падало; вместе с пылью из окон, похожих на дымящиеся раны, высовывались какие-то доски; плотники подхватывали их и куда-то тащили эти изломанные кости старого дома.
Пыль, точно иней, осела на бородах и одеждах рабочих; от нее все они поседели и хотя задыхались в ней, но работал» споро и весело, ибо работа разрушения — приятная и легкая работа.
И день был веселый — ясный и ласковый день ранней весны. На площади, в десятке сажен от разрушаемого дома, раскинулся небольшой садик, и почки на деревьях в нем уже готовы были распуститься. Из клочьев рыжей прошлогодней травы пробивались к свету нежно-зеленые стрелки, и всюду — в воздухе и на земле — чувствовался канун веселого праздника природы. По дорожкам сада гуляли дети. Бледные, заморенные зимою в душных комнатах, они ходили медленно и жмурились от яркого сияния солнца. А у низенькой решетки сада, упираясь в нее руками, стоял архитектор Шебуев и, тихонько посвистывая сквозь зубы, сосредоточенно смотрел, как ломают дом. Его черное пальто из толстого драпа было выпачкано известью и на фуражке, с инженерным знаком, осела пыль.
— На-а подъе-о-о-м берем да-о-о-о! — дружно и громко пели внутри дома.
Раздался треск, тяжелый грохот, дом точно вздрогнул и, выдохнув из окон клубы пыли, окутался в мутную тучу…
— Дядя Осип! — заорал кто-то неистовым голосом.
И снова раздался стройный крик:
— По-оды-мем-ка еще-о разок!
И архитектор высвистывал этот напев, наблюдая, как маленькие фигурки людей разрушают огромное здание.
На площадь тяжело въехала старомодная колесница Марка Чечевицына и остановилась около сада. Большой и тучный купец в сюртуке, похожем на поддевку, и в сапогах бутылкам» медленно вылез из нее на мостовую, остановился и, приложив руку козырьком ко лбу, тоже стал смотреть на дом.
— Марк Федорович! — крикнул Шебуев, идя к нему.
Тот повернулся на крик, не отнимая руки от лица, и брюзгливо сказал хрипящим голосом;
— А, ты туг…
— Доброго здоровья!..
— Благодарствуй…
— Пойдемте в сад… на лавочку сядем…
— Можно…
Они подошли к решетке сада; Шебуев отворил калитку, посторонился и пропустил купца вперед себя.
— Ишь ты, детишек-то сколько высыпало! — сказал Чечевицын и, сняв с головы картуз, провел по лысине большим желтым платком.
Лицо у купца было землистого цвета, пухлое и как бы недовольно надутое, но при виде детей оно дрогнуло, прояснилось и ожило. Отвисшая нижняя губа подтянулась, сложившись в улыбку; маленькие,