знать ее! — сказала Варвара Васильевна.
— Что такое жизнь? Это сумма моих впечатлений… не больше! воскликнул Малинин, вскакивая с дивана. Он тоскливо заметался по комнате и, отбрасывая руками волосы, падавшие ему на глаза, продолжал говорить:
— Шебуев видел, как нищий разделил с другим нищим свой последний кусок хлеба. И вот он кричит: человек добр! жизнь прекрасна! Я не могу так кричать… Я вижу только двух нищих, которые хотя и поели, но все-таки оба голодны… Кирмалов говорит, что ему стыдно каждый день есть, ибо он знает массу людей, которые не могут этого… Я думаю, что это смешной стыд и только… Хребтов полагает, что если все рабочие объединятся в ассоциации, то на земле наступит царствие божие… Я думаю, что все рабочие — это такое же нереальное и неуловимое умом, как человечество, общество… Я знаю только человека и нахожу, что ему становится нечем жить, как только он начинает спрашивать себя о том — как жить? чем жить?..
Он замолчал, ткнулся в кресло у окна и высунул голову на воздух в сад.
В комнате зазвучал ласковый и мягкий голос женщины:
— Вы знаете, — я не умею говорить о таких мудрых вещах… Моего сердца и ума как-то не трогают эти мысли… а было время, когда я их считала совершенно чуждыми человеку, выдуманными им для красоты… и даже для оправдания своей пассивности. Теперь я знаю, что они нужны, они действительно украшают жизнь и дерзость их плодотворна для нее. Но всё же они чужды мне… Я верю, что люди могут быть счастливы, знаю, что я должна работать для их общего счастья, и мне приятно работать. Как можно жить иначе? Я не представляю себе… Мне приятно толковать гимназисткам русскую историю, приятно объяснять рабочим в воскресной школе строение человеческого тела… Я даже как-то по-детски рада, когда вижу пред собой эти славные, пытливо сверкающие глаза и думаю о том, что настанет время и эти глаза увидят многое такое, что пока недоступно им. Они будут наслаждаться книгой, как я… и музыкой… И всё, что мне дает хорошие минуты, даст и им… Это славно! Быть может, моя радость — действительно только радость нищего, который делится с товарищем своим куском… быть может! Но это — радость… и я ею дорожу… Я для того, чтоб испытать ее, пойду на многое… Вот и все мое…
Малинин встал с кресла грустный и бледный и с жадностью в глазах сказал ей тихо;
— Какая вы… простая! И я… я бы тоже на многое пошел… для вас!
— Нет, вы не пойдете… — грустно ответила ему женщина.
Он рванулся к ней… Но в это время за дверью спросили:
И, не дождавшись разрешения, в комнату вошла Татьяна Николаевна. Лицо у нее сияло, она задыхалась от волнения или усталости и как только явилась в комнату, то сейчас же восторженно и торопливо заговорила:
— Варя, Варя! Что я нашла! Павел Иванович, я была у вас… вы мне нужны! Ах, милый Павел Иванович, как я рада! Варя, какой он смешной, нелепый.
— Кто это? — улыбаясь, спросила Варвара Васильевна, обнимая старушку за талию и пытаясь усадить ее на диван.
— Это вы про меня? — удивленно осведомился Малинин, еще бледный от волнения.
— Подожди, Варя! Не тащи меня никуда! Я сейчас всё расскажу… по порядку… Павел Иванович! Какие у меня есть стихи!
Она бегала по комнате, зеркало отражало ее фигуру, и казалось, что всё в комнате как-то ожило, повеселело.
— Вы сами написали стихи? — засмеялась Варвара Васильевна.
— Ах, дайте же мне сесть!
Татьяна Николаевна птичкой вспрыгнула на диван и, вытащив откуда-то измятый кусочек серой бумаги, с восторгом потрясла им над головой.
— Вот — видите? Это — стихи!
— Ага-а! Еще один Кольцов? — нервно смеясь, воскликнул Малинин.
Одной из маленьких слабостей Татьяны Николаевны была ее страсть находить Кольцовых. Открывала она их штук по десяти в год, и все они действительно писали стихи. Как она находила их — это было известно только ей, но около нее был всегда какой-нибудь парень, которого она величала поэтом из народа, одевала его, кормила, учила грамоте и всячески баловала. В большинстве случаев избалованный и захваленный ею поэт из народа важно выпячивал губы, поднимал нос кверху, надувался сознанием своей исключительности, как дождевой гриб влагой, и терял всякую охоту и учиться, и работать, и даже стихи писать. Проживая у Татьяны Николаевны, он кушал и спал, а в свободное от этих занятий время ухаживал за ее горничной Женей, тоже поэтессой. Когда Татьяна Николаевна убеждалась, что талант поэта окончательно затек жиром на ее хлебах, она с искренней грустью говорила:
— Это я испортила его, это я виновата!
Один из таких самородков взломал у нее шкаф и утащил серебряный подстаканник и ордена ее мужа. Но иногда под ее руководством из поэтов вырабатывались очень славные парни. Они уже не писали стихов, по русская литература едва ли много теряла от этого, жизнь — несомненно выигрывала, ибо в ней увеличивалось количество людей твердых духом и упорных в своей жажде правды, а Татьяна Николаевна говорила о них со слезами радости на глазах. Но всё же она сердилась, когда ей напоминали о неудачах с поэтами. И теперь, в ответ на слова Павла Ивановича, она вся встрепенулась и затрещала своим бойким язычком:
— Ска-ажите, как важно! «Еще один Кольцов!» А я говорю — выше, чем Кольцов… и уж во всяком случае не чета вам с вашей лирикой, пессимизмом, восходами и закатами солнца, гирляндами грез, цветами души и прочей звонкой мишурой — да-с! Что — хорошо я вас отбрила? Так вам и надо! Вы… вы чужой человек в жизни… вы ей чужой!
— Миленькая Татьяночка, не будьте жестокосердной! — подходя к ней и ласково положив ей руку на плечо, сказала хозяйка.
— А зачем он смеется! «Кольцов»! Ведь это он воспевает сладость разочарования в людях… ему нравится быть разочарованным, а мне — нет!
— Вы уж слишком очарованы… — сказал Малинин тихим голосом.
— Ну и пускай! Я влезла, мне и падать… Только я, кроме могилы, никуда не упаду… а в могилу мне еще рано… я еще долго-долго буду жить и назло всем пессимистам стану кричать с Шебуевым: «Жизнь прекрасна!» Вот вам!
— Да прочитайте стихи-то! — попросила Варвара Васильевна.
— Ах, нет! Я прежде расскажу всё… Хожу я вчера по базару… купила мяса, овощей и ношу на руке корзиночку… Вдруг говорят мне: «Барыня, дайте я поношу!» Смотрю — юноша… Оборванный, худой, коленки голые, глаза большие, лицо грязное. Глаза — огромные… половина лица — всё глаза! Смотрят так прямо… Лицо самое мужицкое, простое и милое… Я его и спрашиваю: «Ты кто? Ты почему такой? Ты голоден? Ты откуда?» И оказалось…
Веки Татьяны Николаевны вдруг покраснели, а из ее живых глазок одна за другою полились крупные светлые слезы. Они сбегали по морщинам ее щек, и от этого лицо ее стало еще более радостным и сияющим.
— Он идет из Вятской губернии в Москву учиться. Ему восемнадцать лет, и он учился в земской школе… Он идет третий месяц, пешком идет, оборванный, голодный… снег и грязь на дороге… он просил под окнами Христа ради кусок хлеба… Он и в школу убежал против воли родных… Его ругали и били за то, что он хотел учиться. Он говорит: «Ничего, что били! А я вот — иду! И я ведь знал, что встречу кого-то… какого-то человека, который мне во всем поможет!» Вы понимаете — он знал! Он верил, что кто-то ему поможет… Эта вера в кого-то… Это великая вера! Вы поймите… вы подумайте! Идет из Вятки в Москву пешком, через леса, по грязным дорогам, голодный, полуголый человек, томимый жаждой знания, идет и верит, что кто-то ждет его, кто-то поможет ему!.. Вы поймите — ведь это он в нас верит!
— Татьяночка! Не волнуйтесь так! — сказала Варвара Васильевна, любовно приглаживая своей красивой рукой растрепавшиеся седые волосы на голове старушки.
— В этом волнении — лучшее жизни, Варя! Я упиваюсь им, как живой водой… а ты говоришь — «не волнуйтесь!» Разве можно видеть человека, воскресшего из мертвых, и не волноваться радостью?.. Я привела его к себе… Его зовут Яков… Послала его в баню, одела… Сегодня утром за чаем он подает мне вот эту грязную, милую бумажку и говорит: «А я вот стихи написал! Поглядите-ка…» Я взяла стихи и прочитала… расцеловала его, опрокинула все на столе, разбила чашки…
Она смеялась, а слезы всё брызгали из ее глаз…
— Вот стихи! — вскричала она, расправляя измятую, исписанную карандашом бумажку:
В непросветной глуши
Я родился и рос…
Много видел я зла,
Много видел я слез!
В муках сердца я жил,
Рвался к свету, страдал
И в борьбе за себя
Не погиб, не упал…
И теперь я хочу
Моим братьям помочь:
Их стеснила собой
Непроглядная ночь,
Оковали их жизнь
И не знают они,
Как мир божий широк,
Как хорош человек,
Как все быстро кругом
К свету, к правде идет!
Мой несчастный народ!
Долго ль биться тебе
И себя изнурять
В неустанной борьбе?
Сколько силы в тебе
Сокровенной лежит!
Да на горе твое
Воля смелая спит![1]
Изнуренная возбуждением, Татьяна Николаевна безмолвно опустила руку и замерла в неподвижной позе, с ожиданием глядя в глаза Варвары Васильевны.
Малинин молча подошел к Татьяне Николаевне, вынул из ее руки бумажку со стихами и стал рассматривать крупные буквы на ней, написанные карандашом. На его губах играла неопределенная улыбка и в лице было что-то недоверчивое. А Варвара Васильевна села на диван рядом с Ляховой и, взяв ее руки в свои, заговорила:
— Мне понравились стихи… славно это сказано. «Как мир божий широк! Как хорош человек!»
— Не правда ли, — радостно встрепенулась Татьяна Николаевна. — Теперь уж настоящий поэт! Я чувствую — настоящий! Я слышу детский, ликующий крик… Маленький русый мальчик рос в непросветной глуши и ушел из нее, повинуясь влечению к свету… Увидел свет и радостно закричал: «Как хорошо!» Но сейчас же вспомнил, что сзади него остались в глуши скованные нуждою и тьмой другие русые мальчики, и затосковал о них… Как это хорошо, что он и в радости своей вспомнил о других, как хорошо!
— Вы, Татьяночка, только уж не хвалите его, не балуйте!
— Не буду! не буду!.. Я его… не оставлю у себя… Мне это будет обидно… но не оставлю! Павел Иванович!.. Ну, что же вы? Хорошо? У него есть талант?