скажет, что это не так?
Ну-с, и вот купил я однажды книгу одного из этих новых хвалёных писателей.
Купил, любовно принёс домой и вечерком, разрезав осторожненько листы, приступил к чтению. Должен сказать — с предубеждением приступил. Не верю в эти молодые, симпатичные и иные таланты. Люблю Тургенева — писатель тихий, кроткий, читаешь его — как густое молоко пьёшь, и, читая, думаешь: «Это было давно, всё это прошло, прожито!» Люблю Гончарова — спокойно писал, солидно, убедительно…
Но — читаю… Что за чёрт! Прекрасный, точный язык, беспристрастие, этакая, знаете, ровность — очень хорошо! Прочитал один маленький рассказ, закрыл книгу, подумал… Впечатление грустное, но читать можно без боязни. Нет этих, знаете, резкостей, экивоков в сторону обеспеченных людей, нет стремления выставить меньшого брата образцом всяких добродетелей и совершенств, нет ничего дерзкого, всё очень просто, очень мило… Читаю ещё рассказик — очень, очень хорош! Браво! Ещё… Говорят, что, когда китаец хочет отравить какого-нибудь благоприятеля, который почему-либо надоел ему, китаец угощает его имбирным вареньем. Великолепное, вкусное варенье, и до известного момента его кушаешь с невыразимым наслаждением. Но когда наступает этот «известный момент», человек вдруг падает, и — готово! Больше никогда и ничего ему не надо кушать, ибо он сам готов уже в пищу червям могилы.
Так вот и эта книга — я прочитал её, не отрываясь. Дочитывал уже в постели, а когда кончил — погасил огонь и собрался баиньки. Лежу, спокойно вытянувшись. Темно и тихо…
Как вдруг, знаете, чувствую что-то необычное — начинает казаться, что надо мною во тьме вьются и кружатся с тихим жужжаньем какие-то осенние мухи, — знаете этих навязчивых мух, которые умеют как-то сразу сесть вам и на нос, и на оба уха, и на подбородок? Лапки их особенно раздражающе щекочут кожу…
Открываю глаза — ничего. Но в душе — что-то мутное, невесёлое. Невольно вспоминается прочитанное, встают пред глазами сумрачные образы героев… Люди всё дряблые, тихие, бескровные, жизнь у них — нелепая, скучная.
Не спится мне…
Начинаю думать: прожил я сорок лет, сорок лет, сорок лет. Желудок варит плохо. Жена говорит, что я — гм! — что я её уже не так горячо люблю, как любил лет пять тому назад… Сын — болван. Отметки у него прескверные, ленится, катается на коньках, читает идиотские книги…. Надо посмотреть, какие это книги… Школа — мучительное учреждение и уродует детей. У жены под глазами — гусиные лапки, а она — туда же… Служба моя — совершенная глупость, если рассуждать правильно. И вообще — вся моя жизнь, если рассуждать правильно…
Тут я попридержал вожжи своего воображения и вновь открыл глаза. Что за чертовщина?
Смотрю — у моей кровати стоит книга. Сухая, тощая, на тонких длинных ножках, она качает одобрительно маленькой головкой и тихим шелестом страниц говорит мне:
— Рассуждай правильно…
Лицо у неё какое-то длинное, свирепо-тоскливое, и глаза мучительно ярко сверкают и сверлят мне душу.
— Подумай-ка, подумай — зачем ты прожил сорок лет? Что ты внёс в жизнь за это время? Ни одной свежей мысли не родилось в твоей голове, ни одного оригинального слова не сказал ты за эти сорок лет… Никогда твоя грудь не вмещала в себе здорового, сильного чувства, и, даже полюбив женщину, ты всё соображал — удобной ли женой она будет для тебя? Половину жизни ты учился, другую — забывал то, чему выучился. И всегда ты заботился только об удобствах жизни, о тепле, о сытости… Ничтожный, незаметный ты человек, лишний, не нужный никому. Ты умрёшь, и — что останется после тебя? Как будто ты и не жил…
Лезет она на меня, эта проклятая книга, вваливается мне на грудь и давит. Страницы её дрожат, обнимают меня, шепчут мне:
— Таких, как ты, — десятки тысяч на земле. Все вы всю жизнь сидите в своих тёплых щелях, как тараканы, и оттого жизнь так скучна и сера.
Я прислушиваюсь к этим речам и чувствую, как будто в сердце мне залезли чьи-то тонкие холодные пальцы, ковыряются в нём, и мне тошно, больно, беспокойно. Жизнь никогда не казалась мне особенно яркой, я смотрел на неё как на обязанность, которая вошла в мою привычку… А впрочем, вернее сказать, я никак не смотрел на неё… Жил, и — всё тут. Но теперь эта дурацкая книга окрасила её в какой-то невыносимо скучный, досадно серый цвет.
— Люди страдают, чего-то хотят, к чему-то стремятся, а ты служишь… Чему ты служишь? Для чего? Какой смысл в этой службе? И сам ты не находишь в ней удовольствия, и другим ничего не даёт она… Зачем ты живёшь?..
Эти вопросы кусали меня, грызли, я не мог спать. А человек должен спать, сударь мой!
Со страниц книги смотрели на меня лица её героев и спрашивали:
— Зачем живёшь?
«Не ваше дело!» — хотел я сказать и не мог. Какие-то шорохи, шёпоты звучали в моих ушах. Мне казалось, что волны житейского моря подхватили мою кровать и уносят её со мною куда-то в безбрежность и качают меня. Воспоминания о прожитых годах вызывали у меня что-то вроде морской болезни… Никогда я не проводил столь беспокойной ночи, клянусь вам, сударь мой!
И я спрашиваю вас, — какая польза человеку от книги, которая беспокоит его и не даёт ему спать? Книга должна повышать мою энергию, а если она сеет иглы на мою постель — зачем мне она, позвольте узнать? Подобные книги следует изъять из употребления, — вот что, сударь мой! Ибо — человек нуждается в приятном, а неприятности он сам способен создать…
Чем это кончилось? Очень просто-с. Я, знаете, поутру встал с постели злой, как чёрт, взял эту книгу и отнёс её к переплётчику.
А он мне её пе-ре-плё-л! Переплёт крепкий, тяжёлый. Она стоит на нижней полке моего книжного шкафа, и, когда мне весело, я, тихонько дотронувшись до неё носком сапога, спрашиваю её:
— Что, взяла, а?
Васька Красный
Недавно в публичном доме одного из поволжских городов служил человек лет сорока, по имени Васька, по прозвищу Красный. Прозвище было дано ему за его ярко-рыжие волосы и толстое лицо цвета сырого мяса.
Толстогубый, с большими ушами, которые торчали на его черепе, как ручки на рукомойнике, он поражал жестоким выражением своих маленьких бесцветных глаз; они заплыли у него жиром, блестели, как льдины, и, несмотря на его сытую, мясистую фигуру, всегда взгляд его имел такое выражение, как будто этот человек был смертельно голоден. Невысокий и коренастый, он носил синий казакин, широкие суконные шаровары и ярко вычищенные сапоги с мелким набором. Рыжие волосы его вились кудрями, и, когда он надевал на голову свой щегольской картуз, они, выбиваясь из-под картуза кверху, ложились на околыш картуза, — тогда казалось, что на голове у Васьки надет красный венок.
Красным его звали товарищи, а девицы прозвали его Палачом, потому что он любил истязать их.
В городе было несколько высших учебных заведений, много молодёжи, поэтому дома терпимости составляли в нём целый квартал: длинную улицу и несколько переулков. Васька был известен во всех домах этого квартала, его имя наводило страх на девиц, и, когда они почему-нибудь ссорились и вздорили с хозяйкой, — хозяйка грозила им:
— Смотрите вы!.. Не выводите меня из терпения, — а то как позову я Ваську Красного!..
Иногда достаточно было одной этой угрозы, чтоб девицы усмирились и отказались от своих требований, порой вполне законных и справедливых, как, например, требование улучшения пищи или права уходить из дома на прогулку. А если одной угрозы оказывалось недостаточно для усмирения девиц, — хозяйка звала Ваську.
Он приходил медленной походкой человека, которому некуда было торопиться, запирался с хозяйкой в её комнате, и там хозяйка указывала ему подлежащих наказанию девиц.
Молча выслушав её жалобу, он кратко говорил ей:
— Ладно…
И шёл к девицам. Они бледнели и дрожали при нём, он это видел и наслаждался их страхом. Если сцена разыгрывалась в кухне, где девицы обедали и пили чай, — он долго стоял у дверей, глядя на них, молчаливый и неподвижный, как статуя, и моменты его неподвижности были не менее мучительны для девиц, как и те истязания, которым он подвергал их.
Посмотрев на них, он говорил равнодушным и сиплым голосом:
— Машка! Иди сюда…
— Василий Мироныч! — умоляюще говорила девушка. — Ты меня не тронь! Не тронь… тронешь — удавлюсь я…
— Иди, дура, верёвку дам! — равнодушно, без усмешки говорил Васька.
Он всегда добивался, чтоб виновные сами шли к нему.
— Караул кричать буду… Стёкла выбью!.. — задыхаясь от страха, перечисляла девица всё, что она может сделать.
— Бей стёкла, — а я тебя заставлю жрать их! — говорит Васька.
И упрямая девица сдавалась, подходила к Палачу; если же она не хотела сделать этого, Васька сам шёл к ней, брал её за волосы и бросал на пол. Её же подруги, — а зачастую и единомышленницы, — связывали ей руки и ноги, завязывали рот, и тут же, на полу кухни и на глазах у них, виновную пороли. Если это была бойкая девица, которая могла и пожаловаться, её пороли толстым ремнём, чтобы не рассечь её кожу, и сквозь простыню, смоченную водой, чтоб на теле не оставалось кровоподтёков. Употребляли также длинные и тонкие мешочки, набитые песком и дресвой, — удар таким мешком по ягодицам причинял человеку тупую боль, и боль эта не проходила долго…
Впрочем, жестокость наказания зависела не столько от характера виновной, сколько от степени её вины и симпатии Васьки. Иногда он и смелых девиц порол без всяких предосторожностей и пощады; у него в кармане шаровар всегда лежала плётка о трёх концах на короткой дубовой рукоятке, отполированной частым употреблением. В ремни этой плётки была искусно вделана проволока, из которой на концах ремней образовывалась кисть. Первый же удар плётки просекал кожу до костей, и часто, для того, чтобы усилить боль, на иссечённую спину приклеивали горчичник или же клали тряпки, смоченные круто солёной водой.
Наказывая девиц, Васька никогда не злился, он был всегда одинаково молчалив, равнодушен, и глаза его не теряли выражения ненасытного голода, лишь порой он прищуривал их, отчего они становились острее…
Приёмы наказаний не ограничивались только этими, нет — Васька был неисчерпаемо разнообразен, и его изощрённость в деле истязания девиц возвышалась до творчества.
Например, в одном из заведений девица Вера Коптева была заподозрена гостем в краже у него пяти тысяч рублей. Гость этот, сибирский купец, заявил полиции, что он был в комнате Веры с нею и её подругой Сарой Шерман; последняя, посидев с ним