около часа, ушла, а с Верой он оставался всю ночь и ушёл от неё пьяный.
Делу дан был законный ход; долго тянулось следствие: обе обвиняемые были подвергнуты предварительному заключению, судились и, по недостатку улик, были оправданы.
Возвратясь после суда к своей хозяйке, подруги снова попали под следствие; хозяйка была уверена, что кража — дело их рук, и желала получить свою долю.
Саре удалось доказать, что она не участвовала в этой краже; тогда хозяйка ревностно принялась за Веру Коптеву. Она заперла её в баню и там кормила солёной икрой, но, несмотря на это и многое другое, девица не сознавалась, где спрятала деньги. Пришлось прибегнуть к помощи Васьки.
Ему было обещано сто рублей, если он допытается, где деньги.
И вот однажды ночью в баню, где сидела Вера, мучимая жаждой, страхом и тьмой, явился дьявол.
Он был в чёрной лохматой шерсти, а от шерсти его исходил запах фосфора и голубоватый светящийся дым. Две огненные искры сверкали у него вместо глаз. Он встал перед девушкой и страшным голосом спросил её:
— Где деньги?..
Она сошла с ума от ужаса.
Это было зимой. Поутру другого дня её, босую и в одной рубашке, вели из бани в дом по глубокому снегу, она же тихонько смеялась и говорила счастливым голосом:
— Завтра я с мамой опять пойду к обедне… опять пойду… опять пойду к обедне…
Когда Сара Шерман увидала её такой, она тихо и растерянно объявила при всех:
— А ведь деньги-то украла я…
Трудно сказать, чего больше было у девиц в отношении к Ваське: страха перед ним или ненависти к нему.
Все они заигрывали с ним и заискивали у него, каждая из них усердно добивалась чести быть его любовницей, и в то же время все они подговаривали своих «кредитных» друзей сердца, гостей и знакомых «вышибал» избить Ваську. Но он обладал страшной силой и допьяна никогда не напивался — трудно было сладить с ним. Не раз ему подсыпали мышьяк в пищу, чай и пиво, и однажды довольно удачно, но он выздоровел. Он как-то узнавал обо всём, что предпринималось против него; но незаметно было, чтоб знание того, чем он рискует, живя среди бесчисленных врагов, понижало или повышало его холодную жестокость к девицам. Равнодушно, как всегда, он говорил:
— Знаю я, что вы меня зубами бы загрызли, кабы случай вышел вам… Ну, только напрасно вы яритесь… ничего со мной не будет.
И, оттопырив свои толстые губы, он фыркал в лица им, — должно быть, смеялся над ними.
Он водил компанию с полицейскими, с такими же, как сам он, «вышибалами» и с сыщиками, которых всегда много бывает в публичных домах. Но среди них у него не было друзей, ни одного из своих знакомых он не желал видеть чаще других, ко всем относился одинаково ровно и совершенно безучастно.
С ними он пил пиво и говорил о скандалах, каждую ночь случавшихся в околотке. Сам он никуда не ходил из своего дома, если его не звали «по делу», то есть за тем, чтоб выпороть или — как там говорилось «постращать» чью-нибудь девицу.
Дом, в котором он служил, принадлежал к числу заведений средней руки, за вход в него с гостей брали по три рубля, за ночь — по пяти. Хозяйка дома, Фёкла Ермолаевна, сырая, дородная женщина лет под пятьдесят, была глупа, зла, побаивалась Васьки, очень ценила его и платила ему по пятнадцати рублей в месяц при её столе и квартире — маленькой, гробообразной комнате на чердаке. В её заведении, благодаря Ваське, среди девиц царил самый образцовый порядок; их было одиннадцать, и все они были смирны, как овцы.
Находясь в добродушном настроении и разговаривая со знакомым гостем, Фёкла Ермолаевна часто хвасталась своими девицами, как хвастаются свиньями или коровами.
— У меня товарец первый сорт, — говорила она, улыбаясь довольно и гордо. — Девочки все свежие, ядрёные — самая старшая имеет двадцать шесть лет. Она, положим, девица в разговоре неинтересная, так зато в каком теле! Вы посмотрите, батюшка, — дивное диво, а не девица. Ксюшка! Поди сюда…
Ксюшка подходила, уточкой переваливаясь с боку на бок, гость «смотрел» её более или менее тщательно и всегда оставался доволен её телом.
Это была девушка среднего роста, толстая и такая плотная — точно её молотками выковали. Грудь у неё могучая, высокая, лицо круглое, рот маленький с толстыми, ярко-красными губами. Безответные и ничего не выражавшие глаза напоминали о двух бусах на лице куклы, а курносый нос и кудерьки над бровями, довершая её сходство с куклой, даже у самых невзыскательных гостей отбивали всякую охоту говорить с нею о чём-либо. Обыкновенно ей просто говорили:
— Пойдём!..
И она шла своей тяжёлой, качающейся походкой, бессмысленно улыбаясь и поводя глазами справа налево, чему её научила хозяйка и что называлось «завлекать гостя». Её глаза так привыкли к этому движению, что она начинала «завлекать гостя» прямо с того момента, когда, пышно разодетая, выходила вечером в зал, ещё пустой, и так её глаза двигались из стороны в сторону всё время, пока она была в зале: одна, с подругами или гостем — всё равно.
У неё была ещё одна странность: обвив свою длинную косу цвета нового мочала вокруг шеи, она опускала конец её на грудь и всё время держалась за неё левой рукой, — точно петлю носила на шее своей…
Она могла сообщить о себе, что зовут её Аксинья Калугина, а родом она из Рязанской губернии, что она девица, «согрешила» однажды с «Федькой», родила и приехала в этот город с семейством «акцизного», была у него кормилицей, а потом, когда ребёнок умер, ей отказали от места и «наняли» сюда. Вот уже четыре года она живёт здесь…
— Нравится? — спрашивали её.
— Ничего. Сыта, обута, одета… Только беспокойно вот… И Васька тоже… дерётся всё, чёрт…
— Зато весело?!
— Где? — спрашивала она, «завлекая гостя».
— Здесь-то… разве не весело?
— Ничего!.. — отвечала она и, поворачивая головой, осматривала зал, точно желая увидеть, где оно тут, это веселье?
Вокруг неё всё было пьяно и шумно и все — от хозяйки и подруг до формы трещин на потолке — было знакомо ей.
Говорила она густым, басовым голосом, а смеялась лишь тогда, когда её щекотали, смеялась громко, как здоровый мужик, и вся тряслась от смеха. Самая глупая и здоровая среди своих подруг, она была менее несчастна, чем они, ибо ближе их стояла к животному.
Разумеется, больше всего скопилось страха пред Васькой и ненависти к нему у девиц того дома, где он был «вышибалой». В пьяном виде девицы не скрывали этих чувств и громко жаловались гостям на Ваську; но, так как гости приходили к ним не затем, чтоб защищать их, жалобы не имели последствий. В тех же случаях, когда они возвышались до истерического крика и рыданий и Васька слышал их, — его огненная голова показывалась в дверях зала, и равнодушный, деревянный голос говорил:
— Эй ты, не дури…
— Палач! Изверг! — кричала девица. — Как ты смеешь уродовать меня? Посмотрите, господин, как он меня расписал плетью… — И девица делала попытку сорвать с себя лиф…
Тогда Васька подходил к ней, брал её за руку и, не изменяя голоса, что было особенно страшно, — уговаривал её:
— Не шуми… угомонись. Что орёшь без толку? Пьяная ты… смотри!
Почти всегда этого было достаточно, и очень редко Ваське приходилось уводить девицу из зала.
Никогда никто из девиц не слыхал от Васьки ни одного ласкового слова, хотя многие из них были его наложницами. Он брал их себе просто: нравилась ему почему-либо та или эта, и он говорил ей:
— Я к тебе сегодня ночевать приду…
Затем он ходил к ней некоторое время и переставал ходить, не говоря ей ни слова.
— Ну и чёрт! — отзывались о нём девицы. — Совсем деревянный какой-то…
В своём заведении он жил по очереди почти со всеми девицами, жил и с Аксиньей. И именно во время своей связи с ней он её однажды жестоко выпорол.
Здоровая и ленивая, она очень любила спать и часто засыпала в зале, несмотря на шум, наполнявший его. Сидя где-нибудь в углу, она вдруг переставала «завлекать гостя» своими глупыми глазами, они неподвижно останавливались на каком-нибудь предмете, потом веки медленно опускались и закрывали их и нижняя губа её отвисала, обнажая крупные, белые зубы. Раздавался сладкий храп, вызывая громкий смех подруг и гостей, но смех не будил Аксинью.
С ней часто случалось это; хозяйка крепко ругала её, била по щекам, но побои не спугивали сна: поплачет после них Аксинья и снова спит.
И вот за дело взялся Васька.
Однажды, когда девица заснула, сидя на диване рядом с пьяным гостем, тоже дремавшим, Васька подошёл к ней и, молча взяв за руку, повёл её за собой.
— Неужто бить будешь? — спросила его Аксинья.
— Надо… — сказал Васька.
Когда они пришли в кухню, он велел ей раздеться.
— Ты хоть не больно уж… — попросила его Аксинья.
— Ну, ну…
Она осталась в одной рубашке.
— Снимай! — скомандовал Васька.
— Экой ты озорник! — вздохнула девушка и спустила с себя рубашку.
Васька хлестнул её ремнём по плечам.
— Иди на двор!
— Что ты? Чай, теперь зима… холодно мне будет…
— Ладно! Разве ты можешь чувствовать?..
Он вытолкнул её в дверь кухни, провёл, подхлёстывая ремнём, по сеням и на дворе приказал ей лечь на бугор снега.
— Вася… что ты?
— Ну, ну!
И, толкнув её лицом в снег, он втиснул в него её голову для того, чтобы не было слышно её криков, и долго хлестал её ремнём, приговаривая:
— Не дрыхни, не дрыхни, не дрыхни…
Когда же он отпустил её, она, дрожащая от холода и боли, сквозь слёзы и рыдания сказала ему:
— Погоди, Васька! Придёт твоё время… и ты заплачешь! Есть бог, Васька!
— Поговори! — спокойно сказал он. — Засни-ка в зале ещё раз! Я тебя тогда выведу на двор, выпорю и водой обливать буду…
У жизни есть своя мудрость, ей имя — случай; она иногда награждает нас, но чаще мстит, и как солнце каждому предмету дает тень, так мудрость жизни каждому поступку людей готовит возмездие. Это верно, это неизбежно, и всем нам надо знать и помнить это…
Наступил и для Васьки день возмездия.
Однажды вечером, когда полуодетые девицы ужинали перед тем, как идти в зал, одна из них, Лида Черногорова, бойкая и злая шатенка, взглянув в окно, объявила:
— Васька приехал.
Раздалось несколько тоскливых ругательств.
— Смотрите-ка! — вскричала Лида. — Он — пьяный! С полицейским… Смотрите-ка!
Все бросились к окну.
—