ведь…
— Я знаю, — сказал Яков.
— Знаешь? Кто сказал?
— Все говорят…
— Н-да-а… Но ведь и говорят — тоже жулики!
Яков взглянул на него жалобными глазами и вздохнул.
— Не верил я, — думал, со зла говорят, из зависти. Потом — стал верить… А коли и ты, — значит…
Он махнул рукой, отвернулся от товарища и замер неподвижно, крепко упираясь руками в сиденье стула и опустив голову на грудь. Илья отошёл от него, сел на кровать в такой же позе, как Яков, и молчал, не зная, что сказать в утешение другу.
— Вот тут и живи, — вполголоса сказал Яков.
— Да-а, — отозвался Илья в тон ему. — Я, брат, понимаю- нехорошо тебе. Одно утешенье — все таковы, как поглядишь…
— Ты верно про то знаешь? — робко спросил Яков, не глядя на товарища.
— Помнишь — убежал я? Видел в щель, как они подушку зашивали… а он хрипел ещё…
Яков повел плечами, встал и пошёл к двери, сказав Илье:
— Прощай…
— Прощай. Ты не того… не очень грусти… что поделаешь?
— Я — ничего… — отозвался Яков, отворяя дверь. Илья проводил его глазами и тяжело свалился на постель. Ему было жалко Якова, и в нём снова вскипела злоба на дядю и Петруху, на всех людей. Среди них нельзя жить такому человеку, как Яков, а Яков был хороший человек, добрый, тихий, чистый. Илья думал о людях, память подсказывала ему разные случаи, рисовавшие людей злыми, жестокими, лживыми. Он много знал таких случаев, и ему легко было забрызгивать людей желчью и грязью воспоминаний. Чем темнее становились они пред ним, тем тяжелей было ему дышать от странного чувства, в котором была и тоска о чём-то, и злорадство, и страх от сознания своего одиночества в этой чёрной, печальной жизни, что крутилась вокруг него бешеным вихрем…
Когда, наконец, у него не стало больше терпения лежать одиноко в маленькой комнатке, сквозь доски стен которой просачивались мутные и пахучие звуки из трактира, он встал и пошёл гулять. Долго в эту ночь он ходил по улицам города, нося с собой неотвязную и несложную, тяжёлую думу свою. Ходил во тьме и думал, что за ним точно следит кто-то, враг ему, и неощутимо толкает его туда, где хуже, скучнее, показывает ему только такое, от чего душа болит тоской и в сердце зарождается злоба. Ведь есть же на свете хорошее, — хорошие люди, и случаи, и веселье? Почему он не видит их, а всюду сталкивается только с дурным и скучным? Кто направляет его всегда на тёмное, грязное и злое?
Он шёл во власти этих дум полем около каменной ограды загородного монастыря и смотрел вперёд себя. Навстречу ему из тёмной дали тяжело и медленно двигались тучи. Кое-где во тьме над его головой, среди туч, проблескивали голубые пятна небес, на них тихо сверкали маленькие звёзды. В тишину ночи изредка вливался певучий медный звук сторожевого колокола монастырской церкви, и это было единственное движение в мёртвой тишине, обнимавшей землю. Даже из тёмной массы городских зданий, сзади Ильи, не долетало до поля шума жизни, хотя ещё было не поздно. Ночь была морозная; Илья шёл и спотыкался о мёрзлую грязь. Жуткое ощущение одиночества и боязнь, рождённая думами, остановили его. Он прислонился спиной к холодному камню монастырской ограды, упорно думая, кто водит его по жизни, кто толкает на него всё дурное её, всё тяжкое?
«Ты это, господи?» — вспыхнул в душе Ильи яркий вопрос.
Холодный ужас дрожью пробежал по телу его; охваченный предчувствием чего-то страшного, он оторвался стены и торопливыми шагами, спотыкаясь, пошёл в город, боясь оглянуться, плотно прижимая руки свои к телу.
Через несколько дней после этого Илья встретил Пашку Грачёва. Был вечер; в воздухе лениво кружились мелкие снежинки, сверкая в огнях фонарей. Несмотря на холод, Павел был одет только в бумазейную рубаху, без пояса. Шёл он медленно, опустив голову на грудь, засунув руки в карманы, согнувши спину, точно искал чего-то на своей дороге. Когда Илья поравнялся с ним и окликнул его, он поднял голову, взглянул в лицо Ильи и равнодушно молвил:
— А!
— Как живёшь? — спросил Илья, идя рядом с ним.
— Надо бы хуже, да — нельзя… Ты как?
— Н-ничего…
— Тоже, видно, не сладко…
Помолчали, идя рядом и касаясь один другого локтями.
— Что к нам не придёшь? — сказал Илья.
— Всё некогда… Свободного-то время не больно нам отпущено, сам знаешь…
— Нашлось бы, коли захотел… — с упрёком сказал Илья.
— А ты не сердись… Меня зовёшь, а сам ни разу и не спросил, где я живу, не то, чтобы придти ко мне…
— А ведь верно! — воскликнул Илья с улыбкой.
Павел взглянул на него и заговорил более оживлённо:
— Я один живу, товарищей нет, — не встречаются по душе. Хворал, почти три месяца в больнице валялся, — никто не пришёл за всё время…
— Чем хворал?
— Пьяный простудился… Брюшной тиф был… Выздоравливать стал — мука! Один лежишь весь день, всю ночь… и кажется тебе, что ты и нем и слеп… брошен в яму, как кутёнок. Спасибо доктору… книжки всё давал мне… а то с тоски издох бы я…
— Книжки-то хорошие? — спросил Лунёв.
— Да-а, хороши! Стихи читал я — Лермонтова, Некрасова, Пушкина… Бывало, читаю, как молоко пью. Есть, брат, стихи такие, — читаешь — словно милая целует. А иной раз стих хлыстнёт тебя по сердцу, как искру высечет: вспыхнешь весь…
— А я отвыкать стал от книг, — вздохнув, сказал Илья. — Читаешь одно, глядишь — другое…
— То и хорошо… Зайдём в трактир? Посидим, потолкуем… Мне надо в одно место, да ещё рано…
— Пойдём! — согласился Илья и дружески взял Павла за руку. Тот опять взглянул в лицо ему, улыбнулся и сказал:
— Никогда у нас с тобой особой дружбы не было, а встречать тебя мне приятно…
— Ну, не знаю, приятно ли тебе… А мне — да!
— Эх, брат! — прервал Павел его речь. — Догнал ты меня, когда я о таких делах думал, — лучше не вспоминать! — Махнув рукой, он замолчал и пошёл медленнее.
Они зашли в первый попавшийся на пути трактир, сели там в уголок, спросили себе пива. При свете ламп Илья увидал, что лицо Павла похудело и осунулось, глаза у него беспокойны, а губы, раньше насмешливо полуоткрытые, теперь плотно сомкнулись.
— Ты где работаешь? — спросил он Грачёва.
— Опять в типографии, — невесело сказал Павел.
— Трудно?
Илья чувствовал смутное удовольствие, видя весёлого и бойкого Пашку унылым и озабоченным. Ему хотелось узнать, что так изменило Павла, и он, усиленно подливая пива в стакан ему, выспрашивал:
— Стихи-то сочиняешь?
— Теперь — бросил, а раньше много сочинял. Показывал доктору — хвалит. Одни он даже в газете напечатал…
— Ого! — воскликнул Илья. — Какие же стихи? Ну-ка, скажи!
Горячее любопытство Ильи и несколько стаканов пива оживили Грачёва. Его глаза вспыхнули, и на жёлтых щеках загорелся румянец.
— Какие? — переспросил он, крепко потирая лоб рукой. — Забыл я. Ей-богу, забыл! Погоди, может, вспомню. У меня их всегда в башке — как пчёл в улье… так и жужжат! Иной раз начну сочинять, так разгорячусь даже… Кипит в душе, слёзы на глаза выступают… хочется рассказать про это гладко, а слов нет… — Он вздохнул и, тряхнув головой, добавил: — В душе замешано густо, а выложишь на бумагу — пусто…
— Ты мне скажи какие-нибудь! — попросил Илья. Чем больше он присматривался к Павлу, тем сильнее росло его любопытство, и понемножку к любопытству этому примешивалось хорошее, тёплое и грустное чувство.
— Я смешные сочиняю — про свою жизнь, — сказал Грачёв, смущённо улыбаясь. Оглянулся вокруг, кашлянул и вполголоса начал говорить, не глядя в лицо товарища:
Ночь… Тошно! Сквозь тусклые стёкла окна
Мне в комнату луч свой бросает луна,
И он, улыбаясь приятельски мне,
На каменной, мокрой, холодной стене,
На клочьях оборванных, грязных обой.
Сижу я, смотрю и молчу, всё молчу…
Павел остановился, глубоко вздохнул и продолжал медленнее и тише:
Судьба меня душит, она меня давит…
То сердце царапнет, то бьёт по затылку,
Сударку — и ту для меня не оставит.
Одно оставляет мне — водки бутылку…
Стоит предо мною бутылка вина…
Блестит при луне, как смеётся она…
Вином я сердечные раны лечу:
С вина в голове зародится туман,
Я думать не стану и спать захочу…
Не выпить ли лучше ещё мне стакан?
Я — выпью!.. Пусть те, кому спится, не пьют!
Мне думы уснуть не дают…
Кончив читать, Грачёв мельком взглянул на Илью и, ещё ниже опустив голову, тихо сказал:
— Вот… всё больше такие у меня…
Он застучал пальцами по краю стола и беспокойно задвигался на стуле.
Несколько секунд Илья пристально смотрел на Грачёва с недоверчивым удивлением. В его ушах звучала складная речь, но ему было трудно поверить, что её сложил этот худой парень с беспокойными глазами, одетый в старую, толстую рубаху и тяжёлые сапоги.
— Н-ну, брат, это не очень смешно! — медленно и негромко заговорил он, присматриваясь к Павлу. — Это хорошо… Меня за сердце взяло… право! Ну-ка, скажи ещё раз…
Павел быстро вскинул голову, взглянул на своего слушателя весёлыми глазами и, подвинувшись к нему ближе, тихонько спросил:
— Вправду — нравится?
Павел начал читать тихо, задумчиво, с остановками, глубоко вздыхая, когда у него не хватало голоса. И когда он прочитал, сомнение Ильи в том, что Павел сам сочинил стихи, возросло.
— А ну-ка другие? — попросил он.
— Я лучше к тебе приду с тетрадкой… А то у меня всё длинные… и пора мне идти! Потом — плохо я помню… Всё концы да начала вертятся на языке… Вот, есть такие стихи — будто я иду по лесу ночью и заплутался, устал… ну, — страшно… один я… ну, вот, я ищу выхода и жалуюсь:
Изныли ноги,
Устало сердце
Всё нет пути!
Земля родная!
Хоть ты скажи мне
Куда идти?
Прилёг к земле я
К её родимой
Сырой груди
И слышал сердцем
— Сюда иди!
— Слушай, Илья, пойдём со мной, а? Пойдём? Не хочется мне с тобой прощаться…
Грачёв суетился, дёргал Илью за рукав, ласково заглядывал в лицо.
— Иду! — сказал Илья. — Мне тоже хочется с тобой побыть… По правде скажу — и верю я тебе, и нет… Уж больно ты любопытен! Ловко у тебя стихи-то выходят…
— Не веришь, что мои?
— Коли твои — молодчина ты! — искренно воскликнул Илья.
— Я, брат, подучусь, так буду писать — держись только!
—