на неё, и думала: «Отчего она ушла в монастырь?» Жалко было мне её…
— А я бы не пожалела, — сказала Вера.
— Ну как же! Поверю я тебе…
Илья вдыхал сладкий запах духов, разливавшийся в воздухе вокруг этой женщины, смотрел на неё сбоку и вслушивался в её голос. Говорила она удивительно спокойно и ровно, в её голосе было что-то усыпляющее, и казалось, что слова её тоже имеют запах, приятный и густой…
— А знаешь, Вера, я всё думаю — идти мне к Полуэктову или нет?
— Я не знаю…
— Может быть, я пойду… Он старый, — богатый. Но — жадный… Я прошу, чтоб он положил в банк пять тысяч и платил мне полтораста в месяц, а он даёт три и сто…
— Липочка! Не говори про это, — попросила её Вера.
— Хорошо, — не буду! — спокойно согласилась Липа и снова обернулась к Илье. — Ну-с, молодой человек, давайте разговаривать… Вы мне нравитесь… у вас красивое лицо и серьёзные глаза… Что вы на это скажете?
— Ничего не могу, — смущённо улыбаясь, ответил Илья, чувствуя, что эта женщина окутывает его, как облако.
— Ничего? Да вы скучный… Вы кто?
— Разносчик…
— Да-а? А я думала, вы служите в банке… или приказчиком в хорошем магазине. Вы очень приличный…
— Я чистоту люблю, — сказал Илья. Ему стало томительно жарко, и от духов у него кружилась голова.
— Любите чистоту? Это хорошо… А вы — догадливый?
— Как это?
— Вы уже догадались, что мешаете вашему товарищу, или нет ещё? плавно спросила его голубоглазая женщина.
— Я сейчас уйду!.. — сконфузившись, сказал Илья.
— Вера, можно мне утащить его?
— Тащи, коли пойдёт! — сказала Вера и засмеялась.
— Куда? — спросил Илья, волнуясь.
— А ты иди, дурашка! — крикнул Павел.
Илья, отуманенный, стоял и растерянно улыбался, но женщина взяла его за руку и повела за собой, спокойно говоря:
— Вы — дикий, а я капризная и упрямая. Если я захочу погасить солнце, так влезу на крышу и буду дуть на него, пока не испущу последнего дыхания… видите, какая я?
Илья шёл рука об руку с ней, не понимал, почти не слушал её слов и чувствовал только, что она тёплая, мягкая, душистая…
Эта связь, неожиданная, капризная, захватила Илью целиком, вызвала в нём самодовольное чувство и как бы залечила царапины, нанесённые жизнью сердцу его. Мысль, что женщина, красивая, чисто одетая, свободно, по своей охоте, даёт ему свои дорогие поцелуи и ничего не просит взамен их, ещё более поднимала его в своих глазах. Он точно поплыл по широкой реке, в спокойной волне, ласкавшей его тело.
— Мой каприз! — говорила ему Олимпиада, играя его курчавыми волосами или проводя пальцем по тёмному пуху на его губе. — Ты мне нравишься всё больше… У тебя надёжное, твёрдое сердце, и я вижу, что, если ты чего захочешь, — добьёшься… Я — такая же… Будь я моложе — вышла бы за тебя замуж… Тогда вдвоём с тобой мы разыграли бы жизнь, как по нотам…
Илья относился к ней почтительно: она казалась ему умной и, несмотря на зазорную жизнь, уважающей себя. Тело у неё было такое же гибкое и крепкое, как её грудной голос, и стройное, как характер её. Ему нравилась в ней бережливость, любовь к чистоте, уменье говорить обо всём и держаться со всеми независимо, даже гордо. Но иногда он, приходя к ней, заставал её в постели, лежащую с бледным, измятым лицом, с растрёпанными волосами, тогда в груди его зарождалось чувство брезгливости к этой женщине, он смотрел в её мутные, как бы слинявшие глаза сурово, молча, не находя в себе даже желания сказать ей «здравствуй!»
Она, должно быть, понимала его чувство и, закутываясь в одеяло, говорила ему:
— Уходи отсюда! Ступай к Вере… Скажи старухе, чтоб принесла воды со снегом…
Он уходил в чистенькую комнату подруги Павла, и Вера, видя его нахмуренное лицо, виновато улыбалась. Однажды она спросила:
— Что, горька наша сестра?
— Эх, Верочка! — ответил он. — На вас и грех — как снег… Улыбнётесь вы — он растает…
— Бедненькие вы с Павлом, — пожалела его девушка. Веру он любил, жалел её, искренно беспокоился, когда она ссорилась с Павлом, мирил их. Ему нравилось сидеть у неё, смотреть, как она чесала свои золотистые волосы или шила что-нибудь, тихонько напевая. В такие минуты она нравилась ему ещё больше, он острее чувствовал несчастие девушки и, как мог, утешал её. А она говорила:
— Нельзя так жить, нельзя, Илья Яковлевич. Ну, я равно… так пачколей и буду… а Павел-то за что около меня?
Их беседы нарушала Олимпиада, являясь пред ними шумно, как холодный луч луны, одетая в широкий голубой капот.
— Идём чай пить, каприз!.. Потом и ты приходи, Верочка…
Розовая от холодной воды, чистая, крепкая и спокойная, она властно уводила за собой Илью, а он шёл за нею и думал: её ли это, час тому назад, он видел измятой, захватанной грязными руками?
За чаем она говорила:
— Жаль, что ты мало учился… Торговлю надо бросить, надо попробовать что-нибудь другое. Погоди, я найду тебе местечко… нужно устроить тебя… Вот, когда я поступлю к Полуэктову, мне можно будет сделать это…
— Что — даёт пять-то тысяч? — спросил Илья.
— Даст! — уверенно ответила женщина.
— Ну, ежели я его когда-нибудь встречу у тебя, — оторву башку!.. — с ненавистью выговорил Илья.
— Погоди, когда он даст мне деньги, — смеялась женщина.
Купец дал ей всё, чего она желала. Вскоре Илья сидел в новой квартире Олимпиады, разглядывал толстые ковры на полу, мебель, обитую тёмным плюшем, и слушал спокойную речь своей любовницы. Он не замечал в ней особенного удовольствия от перемены обстановки: она была так же спокойна и ровна, как всегда.
— Мне двадцать семь лет, к тридцати у меня будет тысяч десять. Тогда я дам старику по шапке и — буду свободна… Учись у меня жить, мой серьёзный каприз…
Илья учился у неё этой неуклонной твёрдости в достижении цели своей. Но порой, при мысли, что она даёт ласки свои другому, он чувствовал обиду, тяжёлую, унижавшую его. И тогда пред ним с особенною яркостью вспыхивала мечта о лавочке, о чистой комнате, в которой он стал бы принимать эту женщину. Он не был уверен, что любит её, но она была необходима ему. Так прошло месяца три.
Однажды, придя домой после торговли, Илья вошёл в подвал к сапожнику и с удивлением увидал, что за столом, перед бутылкой водки, сидит Перфишка, счастливо улыбаясь, а против него — Яков. Навалившись на стол грудью, Яков качал головой и нетвёрдо говорил:
— Если бог всё видит — он видит и меня… Отец меня не любит, он жулик! Верно?
— Верно, Яша! Нехорошо, а — верно! — сказал сапожник.
— Как жить? — встряхивая растрёпанными волосами, спрашивал Яков, тяжело ворочая языком.
Илья стоял в двери, сердце его неприятно сжалось. Он видел, как бессильно качается на тонкой шее большая голова Якова, видел жёлтое, сухое лицо Перфишки, освещённое блаженной улыбкою, и ему не верилось, что он действительно Якова видит, кроткого и тихого Якова. Он подошёл к нему.
— Это ты что же делаешь?
Яков вздрогнул, взглянул в лицо его испуганными глазами и, криво улыбаясь, воскликнул:
— Я думал — отец…
— Что ты делаешь, а? — переспросил Илья.
— Ты, Илья Яковлич, оставь его, — заговорил Перфишка, встав со стула и покачиваясь на ногах. — Он в своём праве… Ещё — слава тебе господи, что пьёт…
— Илья! — истерически громко крикнул Яков. — Отец меня… избил!
— Совершенно правильно, — я тому делу свидетель! — заявил Перфишка, ударив себя в грудь. — Я всё видел, — хоть под присягой скажу!
Лицо у Якова действительно распухло, и верхняя губа вздулась. Он стоял пред товарищем и жалко улыбался, говоря ему:
Илья чувствовал, что не может ни утешать товарища, ни осуждать его.
— За что он тебя?
Яков шевельнул губами, желая что-то сказать, но, схватив голову руками, завыл, качаясь всем телом. Перфишка, наливая себе водки, сказал:
— Пускай поплачет, — хорошо, когда человек плакать умеет… Машутка тоже… Заливается во всю мочь… Кричит — зенки выцарапаю! Я её к Матице отправил…
— Что у него с отцом? — спросил Илья.
— Вышло очень дико… Дядя твой начал музыку… Вдруг: «Отпусти, говорит, меня в Киев, к угодникам!..» Петруха очень доволен, — надо говорить всю правду — рад он, что Терентий уходит… Не во всяком деле товарищ приятен! Дескать, — иди, да и за меня словечко угодникам замолви… А Яков — «отпусти и меня…»
Перфишка вытаращил глаза, скорчил свирепую рожу и глухим голосом протянул:
— «Что-о?..» — «И меня — к угодникам!..» — «Как так?» — «Хочу, говорит, помолиться за тебя…» Петруха как рявкнет: «Я те помолюсь!» А Яков своё: «Пусти!» Кэ-ек Петруха-то хряснет его в морду! Да ещё, да…
— Я не могу с ним жить! — закричал Яков. — Удавлюсь! За что он меня прибил? Я от сердца сказал…
Илье стало тяжко от его криков, он ушёл из подвала, бессильно пожав плечами. Весть о том, что дядя уходит на богомолье, была ему приятна: уйдёт дядя, и он уйдёт из этого дома, снимет себе маленькую комнатку — и заживёт один…
Когда он вошёл к себе, вслед за ним явился Терентий. Лицо у него было радостное, глаза оживились; он, встряхивая горбом, подошёл к Илье и сказал:
— Ну — ухожу я! Господи! Как из темницы на свет божий лезу…
— А ты знаешь — Яков-то пьян напился… — сухо сказал Илья.
— А-а-а! Нехорошо-о!
— Отец-то его при тебе ведь ударил?
— При мне… А что?
— Что ж, ты не можешь понять, что он с этого и напился? — сурово спросил Илья.
— Разве с этого? Скажи, пожалуй, а?
Илья ясно видел, что дядю нимало не занимает судьба Якова, и это увеличивало его неприязнь к горбуну. Он никогда не видал Терентия таким радостным, и эта радость, явившаяся пред ним тотчас же вслед за слезами Якова, возбуждала в нём мутное чувство. Он сел под окном, сказав дяде:
— Иди в трактир-то…
— Там — хозяин… Мне поговорить с тобой надо…
— О чём?
Горбун подошёл к нему и таинственно заговорил:
— Я скоро соберусь. Ты останешься тут один и… стало быть… значит…
— Да говори сразу, — сказал Илья.
— Сразу? — часто мигая глазами, воскликнул Терентий вполголоса. — Тут тоже не легко… накопил я денег… немного…
Илья взглянул на него