печи и спутанно рассказывал:
— Он мне, значит, и говорит: «У меня, говорит, двое детей… два мальчика. Дескать — надо им няньку, а нянька есть чужой человек… воровать будет и всё такое… Так ты-де уговори-ка дочь…» Ну, я и уговорил… и Матица уговорила… Маша — умница, она поняла сразу! Ей податься некуда… хуже бы вышло, лучше — никогда!.. «Всё равно, говорит, я пойду…» И пошла. В три дня всё окрутили… Нам с Матицей дано по трёшной… но только мы их сразу обе пропили вчера!.. Ну и пьёт эта Матица, — лошадь столько не может выпить!..
Илья слушал и молчал. Он понимал, что Маша пристроилась лучше, чем можно было ожидать. Но всё же ему было жалко девочку. Последнее время он почти не видал её, не думал о ней, а теперь ему вдруг показалось, что без Маши дом этот стал грязнее.
Жёлтая, опухшая рожа смотрела с печи на Илью, голос Перфишки скрипел, как надломленный сучок осенью на дереве.
— Поставил мне Хренов задачу, чтобы я к нему — ни ногой! В лавку, говорит, изредка заходи, на шкалик дам. А в дом, как в рай, — и не надейся!.. Илья Яковлевич! Не будет ли от тебя пятачка, чтобы мне опохмелиться? Дай, сделай милость…
— Ну, а ты теперь — как же? — сказал Лунёв.
Сапожник сплюнул на пол и ответил:
— Я теперь — окончательно сопьюсь… Когда Маша была не пристроена, я хоть стеснялся… иной раз и поработаю… вроде совести у меня к ней было… Ну, а теперь я знаю, что она сыта, обута, одета и как… в сундук заперта!.. Значит, свободно займусь повсеместным пьянством…
— Не можешь бросить водку?
— Никак! — отрицательно мотая всклокоченной башкой, ответил сапожник. — И — зачем? Чего человек хочет — о том судьба хлопочет, — вот оно что! А коли человек такой, что в него и не вложишь ничего, — какое судьбе дело до него? Я тебе вот что скажу: хотел я сделать одно дельце… в ту пору, когда ещё покойница жена жива была… Хотел я тогда урвать кусок у дедушки Еремея… Думал так: «Не я — другой, всё равно старика ограбят…» Ну, слава богу, упредили меня в этом деле… Не жалею… Но тогда я понял, что и хотеть надо умеючи…
Сапожник засмеялся и стал слезать с печи, говоря:
— Ну, давай пятак… нутро горит — до смерти!..
— На, хвати стаканчик, — сказал Илья.
И, с улыбкой посмотрев на Перфишку, он проговорил:
— И шарлатан ты, и пьяница… всё это верно! Но иной раз мне кажется что лучше тебя я не знаю человека.
Перфишка недоверчиво взглянул на серьёзное, но ласковое лицо Лунёва.
— Шутишь?
— Хочешь — верь, хочешь — не верь… Я не в похвалу тебе сказал, а так… в осуждение людям…
— Мудрёно!.. Нет, видно, не моим лбом сахар колоть… не понимаю! Пойду выпью, авось поумнею…
— Погоди! — остановил его Лунёв, схватив за рукав рубахи. — Ты бога боишься?
Перфишка нетерпеливо переступил с ноги на ногу и почти с обидой сказал:
— Мне бога бояться нечего… Я людей не обижаю…
— А молишься ты? — допрашивал Илья, понижая голос.
— Н-ну… молюсь, известно… редко!..
Илья видел, что сапожник не хочет говорить, всей силой души стремясь в кабак.
— Иди, иди, — задумчиво сказал он. — Но вот что: умрёшь — бог тебя спросит: «Как жил ты, человек?»
— А я скажу: «Господи! Родился — мал, помер — пьян, — ничего не помню!» Он посмеётся да простит меня…
Сапожник счастливо улыбнулся и ушёл.
Лунёв остался один в подвале… Ему было странно думать, что в этой тесной, грязной яме никогда уже не появится Маша, да и Перфишку скоро прогонят отсюда.
В окно смотрело апрельское солнце, освещая давно не метеный пол. Всё в подвале было неприбрано, нехорошо и тоскливо, точно после покойника.
Сидя на стуле прямо, Илья смотрел на облезлую, коренастую печь пред ним, тяжёлые думы наваливались на него одна за другой.
«Пойти разве покаяться?» — вдруг мелькнула в его голове ясная мысль.
Но он тотчас же со злостью оттолкнул её от себя…
В тот же день вечером Илья принуждён был уйти из дома Петрухи Филимонова. Случилось это так: когда он возвратился из города, на дворе его встретил испуганный дядя, отвёл в угол за поленницу дров и там сказал:
— Ну, Ильюша, уходить тебе надо… Что у нас тут было-о!
Горбун в страхе закрыл глаза и, взмахнув руками, ударил себя по бёдрам:
— Яшка-то напился вдрызг, да отцу и бухнул прямо в глаза — вор! И всякие другие колючие слова: бесстыжий развратник, безжалостный… без ума орал!.. А Петруха-то его ка-ак тяпнет по зубам! Да за волосья, да ногами топтать и всяко, — избил в кровь! Теперь Яшка-то лежит, стонет… Потом Петруха на меня, — как зыкнет! «Ты, говорит… Гони, говорит, вон Ильку…» Это-де ты Яшку-то настроил супротив его… И орал он — до ужасти!.. Так ты гляди…
Илья снял с плеча ремень и, подавая ящик дяде, сказал:
— Держи!..
— Погоди! Куда-а?
Руки у Ильи тряслись от жалости к Якову и злобы к его отцу.
— Держи, говорю, — сквозь зубы сказал он и пошёл в трактир. Он стиснул зубы так крепко, что скулам и челюстям стало больно, а в голове вдруг зашумело. Сквозь этот шум он слышал, что дядя кричит ему что-то о полиции, погибели, остроге, и шёл, как под гору.
В трактире у буфета стоял Петруха и, разговаривая с каким-то оборванцем, улыбался. На его лысину падал свет лампы, и казалось, что вся голова его блестит довольной улыбкой.
— А, купец! — насмешливо вскричал он, увидя Илью, брови его сердито задвигались. — Тебя-то мне и надо…
Он стоял у двери в свои комнаты, заслоняя её. Илья подошёл к нему, твёрдый, суровый, и громко сказал:
— Отойди прочь!..
— Что-о? — протянул Петруха.
— Пусти меня к Якову…
— Я те дам Якова…
Илья молча во всю свою силу ударил Петруху по щеке. Буфетчик застонал и свалился на пол. Изо всех углов к нему бросились половые; кто-то закричал:
— Держи его! Бей!
Публика засуетилась, точно её обдали кипятком, но Илья перешагнул через Петруху, вошёл в дверь и запер её за собою.
В маленькой комнате, тесно заставленной ящиками с вином и какими-то сундуками, горела, вздрагивая, жестяная лампа. В полутьме и тесноте Лунёв не сразу увидал товарища. Яков лежал на полу, голова его была в тени, и лицо казалось чёрным, страшным. Илья взял лампу в руки и присел на корточки, освещая избитого. Синяки и ссадины покрывали лицо Якова безобразной тёмной маской, глаза его затекли в опухолях, он дышал тяжело, хрипел и, должно быть, ничего не видел, ибо спросил со стоном:
— Кто тут?
— Я, — тихо сказал Лунёв, вставая на ноги.
— Дай испить…
Илья оглянулся. В дверь ломились. Кто-то командовал:
— С заднего крыльца заходи…
Тонкий, воющий голос Петрухи прорывался сквозь шум:
— Я его не трогал…
Илья злорадно усмехнулся. И, подойдя к двери, он спокойно вступил в переговоры с осаждающими:
— Эй вы! Погодите орать… Если я ему в морду дал, от этого он не издохнет, а меня за это судить будут. Значит, вам нечего лезть не в своё дело… Не напирайте на дверь, я отопру сейчас…
Он отпер дверь и встал в ней, как в раме, туго сжав кулаки на всякий случай. Публика отступила пред его крепкой фигурой и готовностью драться, ясно выражавшейся на его лице. Но Петруха стал расталкивать всех, завывая:
— Ага-а, ра-азбойник!..
— Уберите его прочь и глядите сюда — пожалуйте! — отступив от двери в сторону, приглашал Илья публику. — Полюбуйтесь, как он человека изуродовал…
Несколько гостей, косясь на Илью, вошли в комнату и наклонились над Яковом. Один с изумлением и со страхом проговорил:
— Ра-азутю-ужи-ил!..
— Принесите воды. Да полицию позвать надо… — говорил Илья.
Публика была на его стороне; он и видел и чувствовал эго, и резко, громко заговорил:
— Вы все знаете Петрушку Филимонова, знаете, что это первый мошенник в улице… А кто скажет худо про его сына? Ну, вот вам сын — избитый лежит, может, на всю жизнь изувеченный, — а отцу его за это ничего не будет. Я же один раз ударил Петрушку — и меня осудят… Хорошо это? По правде это будет? И так во всём — одному дана полная воля, а другой не посмей бровью шевелить…
Несколько человек сочувственно вздохнули, иные молча ушли, а Петруха, визгливо вскрикивая, начал всех выгонять.
— Идите! Идите! Это моё дело, мой сын! Ступайте… Я полиции не боюсь… И суда мне не надо. Не надо-с. Я тебя и так, без суда, доеду… Иди вон!
Илья, встав на колени, поил Якова водой, с тяжёлой жалостью глядя на разбитые, распухшие губы товарища. А Яков глотал воду и шёпотом говорил:
— Дышать больно… уведи меня… Илюша… голубчик!
Из опухолей под глазами сочились слёзы…
— Его в больницу надо отвезти… — угрюмо сказал Илья, оборачиваясь к Петрухе.
Буфетчик смотрел на сына и что-то пробормотал невнятно. Один глаз у него был широко раскрыт, а другой, как у Якова, тоже почти затёк от удара Ильи.
— Слышишь ты? — крикнул Илья.
— Не кричи! — неожиданно тихо и миролюбиво сказал Петруха. — В больницу нельзя — огласка!.. мне это не фасон…
— Подлец ты! — сказал Илья и с презрением плюнул в ноги Филимонова. Я тебе говорю — отправляй в больницу! Не отправишь — скандал подниму хуже ещё…
— Ну-ну-ну! Не того… не сердись… Он, поди, притворяется…
Илья вскочил на ноги. Но тогда Филимонов отпрыгнул к двери и крикнул:
— Иван! Позови извозчика — в больницу, пятиалтынный… Яков, одевайся! Нечего притворяться-то… не чужой человек бил, — родной отец… Меня не так ещё мяли…
Он забегал по комнате, снимая со стен одежду, и бросал её Илье, быстро и тревожно продолжая говорить о том, как его били в молодости…
За буфетом стоял Терентий. В уши Илье лез его вежливый, робкий голос:
— Вам за три или за пять копеек?.. Икорки? Икорка вся вышла… Селёдочкой закусите…
На другой день Илья нашёл себе квартиру — маленькую комнату рядом с кухней. Её сдавала какая-то барышня в красной кофточке; лицо у неё было розовое, с остреньким птичьим носиком, ротик крошечный, над узким лбом красиво вились чёрные волосы, и она часто взбивала их быстрым жестом маленькой и тонкой руки.
— Пять рублей за такую миленькую комнатку — недорого! — бойко говорила она и улыбалась, видя, что её тёмные живые глазки смущают молодого широкоплечего парня. — Обои совершенно