перестала обращать внимание на горбуна; а Терентий, стоя у двери, на месте Гаврика, покручивал бородку и любопытными глазами следил за тоненькой, одетой в серое фигуркой женщины. Лунёв тоже смотрел, как она воробушком прыгает по магазину, и молча ждал, что она ещё спросит, готовый закидать её тяжёлыми, обидными словами. Но она, искоса поглядывая на его злое лицо, не спрашивала ни о чём. Стоя за конторкой, она перелистывала книгу дневной выручки и говорила о том, как приятно жить в деревне, как это дёшево стоит и хорошо действует на здоровье.
— Там была маленькая речушка, — тихая такая! И весёлая компания… один телеграфист превосходно играл на скрипке… Я выучилась грести… Но мужицкие дети! Это наказание! Вроде комаров — ноют, клянчат… Дай, дай! Это их отцы учат и матери…
— Никто не учит, — сухо заговорил Илья. — Отцы и матери работают. А дети — без призора живут… Неправду вы говорите…
Татьяна Власьевна удивлённо взглянула на него, открыла рот, желая что-то сказать, но в это время Терентий почтительно улыбнулся и заявил:
— Господа в деревне теперь — диковина… Допрежде в каждой деревне барин весь век свой был, а теперь наездом бывают…
Автономова перевела глаза на него, потом снова на Илью и, не сказав ни слова, уставилась в книгу. Терентий сконфузился и стал одёргивать рубашку. С минуту в магазине все молчали, — был слышен только шелест листов книги да шорох — это Терентий тёрся горбом о косяк двери…
— А ты, — вдруг раздался сухой и спокойный голос Ильи, — прежде чем с господами в разговор вступать, спроси: «Позвольте, мол, поговорить, сделайте милость…» На колени встань…
Книга вырвалась из-под руки Татьяны Власьевны и поехала по конторке, но женщина поймала её, громко хлопнула по ней рукой и засмеялась. Терентий, наклонив голову, вышел на улицу… Тогда Татьяна Власьевна исподлобья с улыбкой взглянула на угрюмое лицо Лунёва и вполголоса спросила:
— Сердишься? За что?
Лицо у неё было плутоватое, ласковое, глаза блестели задорно… Лунёв, протянув руку, взял её за плечо… В нём вспыхнула ненависть к ней, зверское желание обнять её, давить на своей груди и слушать треск её тонких костей.
Оскалив зубы, он притягивал её к себе, а она, схватив его руку, старалась оторвать её от своего плеча и шептала:
— Ой… пусти! Больно!.. Ты с ума сошёл? Здесь нельзя обниматься… И… послушай! Дядю неудобно иметь: он горбатый… его будут бояться… пусти же! Его надо куда-нибудь пристроить, — слышишь?
Но он уже обнял её и медленно наклонял голову над её лицом с расширенными глазами.
— Что ты? Здесь нельзя… оставь!
Она вдруг опустилась и выскользнула из его рук, гибкая, как рыба. Лунёв сквозь горячий туман в глазах видел её у двери на улицу. Оправляя кофточку дрожащими руками, она говорила:
— Ах, какой ты грубый! Разве не можешь подождать?
У него в голове шумело, точно там ручьи текли. Неподвижно, сцепивши крепко пальцы рук, он стоял за прилавком и смотрел на неё так, точно в ней одной видел всё зло, всю тяжесть своей жизни.
— Это хорошо, что ты страстный, но, голубчик, надо же быть сдержанным…
— Уйди! — сказал Илья.
— Ухожу… Сегодня я не могу принять тебя… но послезавтра — двадцать третьего — день моего рожденья… придёшь?
Говоря, она ощупывала пальцами брошь и не смотрела на Илью.
— Уйди! — повторил он, вздрагивая от желания поймать её и мучить.
Она ушла. Тотчас же явился Терентий и почтительно спросил:
— Это вот и есть — компаньонка?
Лунёв кивнул головой, облегчённо вздыхая.
— Какая… ишь ты! Маленькая, а…
— Поганая! — сказал Илья густым голосом.
— Мм… — недоверчиво промычал Терентий. Илья почувствовал на своём лице пытливый, догадывающийся взгляд дяди и с сердцем спросил:
— Ну, что смотришь?
— Я? Господи, помилуй! Ничего…
— Я знаю, что говорю… Сказал — поганая, и — кончено! Хуже скажу — и то правда будет…
— Вон оно что-о… — протянул горбун соболезнующим голосом.
— Что? — сурово крикнул Илья.
— Стало быть…
— Что — стало быть?
Терентий стоял пред ним, переступая с ноги на ногу, испуганный и оскорблённый криками: лицо у него было жалкое, глаза часто мигали.
— Стало быть — ты лучше знаешь… — сказал он, помолчав.
На улице было невесело. Несколько дней кряду шёл дождь. Серые чистенькие камни мостовой скучно смотрели в серое небо, они были похожи на лица людей. Во впадинах между ними лежала грязь, оттеняя собою их холодную чистоту… Жёлтый лист на деревьях вздрагивал предсмертной дрожью. Где-то частыми ударами палки выбивали пыль из ковров или меховой одежды — дробные звуки сыпались в воздух. В конце улицы, из-за крыш домов на небо поднимались густые, сизые и белые облака. Тяжело, огромными клубами они лезли одно на другое, всё выше и выше, постоянно меняя формы, то похожие на дым пожара, то — как горы или как мутные волны реки. Казалось, что все они только за тем поднимаются в серую высоту, чтобы сильнее упасть оттуда на дома, деревья и на землю. Лунёв смотрел на их живую стену пред собой, вздрагивая от скуки и холода.
«Надо бросить… магазин и всё… Пусть дядя торгует с Танькой… а я — уйду…»
Ему представилось огромное, мокрое поле, покрытое серыми облаками небо, широкая дорога с берёзами по бокам. Он идёт с котомкой за плечами, его ноги вязнут в грязи, холодный дождь бьёт в лицо. А в поле, на дороге, нет ни души… даже галок на деревьях нет, и над головой безмолвно двигаются синеватые тучи…
«Удавлюсь», — равнодушно подумал он.
Проснувшись утром через день, он увидал на отрывном календаре чёрную цифру двадцать три и… вспомнил, что сегодня судят Веру. Он обрадовался возможности уйти из магазина и почувствовал горячее любопытство к судьбе девушки. Наскоро выпив чаю, почти бегом он пошёл в суд. В здание не пускали, — кучка народа жалась у крыльца, ожидая, когда отворят двери. Лунёв тоже встал у дверей, прислонясь спиной к стене. Широкая площадь развёртывалась пред судом, среди неё стояла большая церковь. Лик солнца, бледный и усталый, то появлялся, то исчезал за облаками. Почти каждую минуту вдали на площадь ложилась тень, ползла по камням, лезла на деревья, и такая она была тяжёлая, что ветви деревьев качались под нею; потом она окутывала церковь от подножия до креста, переваливалась через неё и без шума двигалась дальше на здание суда, на людей у двери его…
Люди были какие-то серые, с голодными лицами; они смотрели друг на друга усталыми глазами и говорили медленно. Один из них — длинноволосый, в лёгком пальто, застёгнутом до подбородка, в измятой шляпе — озябшими, красными пальцами крутил острую рыжую бороду и нетерпеливо постукивал о землю ногами в худых башмаках. Другой, в заплатанной поддёвке и картузе, нахлобученном на глаза, стоял, опустив голову на грудь, сунувши одну руку за пазуху, а другую в карман. Он казался дремлющим. Чёрненький человечек в пиджаке и высоких сапогах, похожий на жука, беспокоился: поднимал острую бледную мордочку кверху, смотрел в небо, свистал, морщил брови, ловил языком усы и разговаривал больше всех.
— Отпирают? — восклицал он и, склонив голову набок, прислушивался. Нет… гм!.. А времени много уж… Вы, моншер, в библиотеку не заходили?
— Нет, рано… — в два удара, но в один тон ответил длинноволосый.
— Чёрт возьми… холодно, знаете!
Длинноволосый сочувственно крякнул и сказал задумчиво:
— Где бы мы грелись, если бы не было суда и библиотеки?
Чёрненький молча передёрнул плечами. Илья рассматривал этих людей и вслушивался в их разговор. Он видел, что это — «шалыганы», «стрелки», люди, которые живут тёмными делами, обманывают мужиков, составляя им прошения и разные бумаги, или ходят по домам с письмами, в которых просят о помощи.
Пара голубей опустилась на мостовую, неподалёку от крыльца. Толстый голубь с отвисшим зобом, переваливаясь с ноги на ногу, начал ходить вокруг голубки, громко воркуя.
— Фь-ю! — резко свистнул чёрненький человечек. Человек в поддёвке вздрогнул и поднял голову. Лицо у него было опухшее, синее, со стеклянными глазами.
— Терпеть не могу голубей! — воскликнул чёрненький, глядя вслед улетавшим птицам. — Жирные… вроде богатых лавочников… воркуют… пр-ротивно! Судитесь? — неожиданно спросил он Илью.
— Нет…
Чёрненький человек осмотрел Лунёва с ног до головы и в нос себе проговорил:
— Странно…
— Чего же странного? — спросил Илья, усмехнувшись.
— У вас лицо обвиняемого, — скороговоркой сказал человек. — А, отпирают…
Он первый нырнул в открытую дверь суда. Задетый его словом, Илья пошёл за ним и в дверях толкнул плечом длинноволосого.
— Тише, невежа, — спокойно сказал длинноволосый и, в свою очередь тоже толкнув Илью, опередил его.
Но этот толчок не обидел Илью, а только удивил его.
«Чудно! — подумал он. — Толкается, как будто барин и везде может первым идти, а сам вон какой…»
В зале суда было сумрачно и тихо. Длинный стол, крытый зелёным сукном, кресла с высокими спинками, золото рам, огромный, в рост человека, портрет царя, малиновые стулья для присяжных, большая деревянная скамья за решёткой, — всё было тяжёлое и внушало уважение. Окна глубоко уходили в серые стены; занавески толстыми складками висели над окнами, а стёкла в них были мутные. Тяжёлые двери отворялись бесшумно, и без шума, быстро расхаживали люди в мундирах. Лунёв осматривался, жуткое чувство щемило ему сердце, а когда чиновник объявил — «суд идёт», Илья вздрогнул и вскочил на ноги раньше всех, хотя и не знал, что нужно было встать. Один из четырёх людей, вошедших в зал, был Громов, — человек, что жил в доме против магазина Ильи. Он уселся в среднее кресло, провёл обеими руками по волосам, взъерошил их и поправил воротник, густо шитый золотом. Его лицо несколько успокоило Илью: оно было такое же румяное и благодушное, как всегда, только концы усов Громов закрутил кверху. Справа от него сидел славный старичок с маленькой седой бородкой, курносый, в очках, а слева — человек лысый, с раздвоенной рыжей бородой и жёлтым неподвижным лицом. У конторки стоял молодой судья, круглоголовый, гладко остриженный, с чёрными глазами навыкате. Все они некоторое время молчали, перебирая бумаги на столе, а Лунёв смотрел на них с уважением и ждал, что вот сейчас кто-нибудь из них встанет и скажет нечто громко, важно…
Но вдруг, повернув голову влево, Илья увидел знакомое ему толстое, блестящее, точно лаком покрытое лицо Петрухи Филимонова. Петруха сидел в первом ряду малиновых стульев, опираясь затылком о спинку стула, и спокойно поглядывал на публику. Раза два его глаза скользнули по лицу Ильи, и оба