раза Лунёв ощущал в себе желание встать на ноги, сказать что-то Петрухе, или Громову, или всем людям в суде.
«Вор!.. Сына забил!..» — вспыхивало у него в голове, а в горле у себя он чувствовал что-то похожее на изжогу…
— Вы обвиняетесь в том, — ласковым голосом говорил Громов, но Илья не видел, кому Громов говорит: он смотрел в лицо Петрухи, подавленный тяжёлым недоумением, не умея примириться с тем, что Филимонов — судья…
— Скажите, подсудимый, — ленивым голосом спрашивал прокурор, потирая себе лоб, — вы говорили… лавочнику Анисимову: «Погоди! я тебе отплачу!»
Где-то вертелась форточка и взвизгивала:
— Й-у… й-у… й-у…
Среди присяжных Илья увидал ещё два знакомых лица. Выше Петрухи и сзади него сидел штукатур — подрядчик Силачев, — мужик большой, с длинными руками и маленьким, — сердитым лицом, приятель Филимонова, всегда игравший с ним в шашки. Про Силачева говорили, что однажды на работе, поссорившись с мастером, он столкнул его с лесов, — мастер похворал и помер. А в первом ряду, через человека от Петрухи, сидел Додонов, владелец большого галантерейного магазина. Илья покупал у него товар и знал, что это человек жестокий, скупой, дважды плативший по гривеннику за рубль…
— Свидетель! Когда вы увидали, что изба Анисимова горит…
— Й-у… ию-ю-ю, — ныла форточка, и в груди Лунёва тоже ныло.
— Дурак! — раздался рядом с ним тихий шёпот. Он взглянул — с ним рядом сидел чёрненький человечек, презрительно скривив губы.
— Кто? — шепнул Илья, тупо взглянув на него.
— Арестант… Имел прекрасный случай опрокинуть свидетеля, пропустил! Я бы… эх!
Илья взглянул на арестанта. Это был высокого роста мужик с угловатой головой. Лицо у него было тёмное, испуганное, он оскалил зубы, как усталая, забитая собака скалит их, прижавшись в угол, окружённая врагами, не имея силы защищаться. А Петруха, Силачев, Додонов и другие смотрели на него спокойно, сытыми глазами. Лунёву казалось, что все они думают о мужике: «Попался, — значит, виноват…»
— Скучно! — шепнул ему сосед. — Неинтересное дело… Подсудимый глуп, прокурор — мямля, свидетели — болваны, как всегда… Будь я прокурором — я бы в десять минут его скушал…
— Виноват? — шёпотом спросил Лунёв, вздрагивая от какого-то озноба.
— Едва ли… Но осудить — можно… Не умеет защищаться. Мужики вообще не умеют защищаться… Дрянь народ! Кость и мясо, — а ума, ловкости — ни капли!
— Это — верно…
— У вас есть двугривенный? — вдруг спросил человечек.
— Есть…
— Дайте мне…
Илья вынул кошелёк и дал монету раньше, чем успел сообразить — следует ли дать? А когда уже дал, то с невольным уважением подумал, искоса поглядывая на соседа: «Ловок…»
— Господа присяжные! — мягко и внушительно говорил прокурор. Взгляните на лицо этого человека, — оно красноречивее показаний свидетелей, безусловно установивших виновность подсудимого… оно не может не убедить вас в том, что пред вами стоит типичный преступник, враг законопорядка, враг общества…
«Враг общества» сидел, но, должно быть, ему неловко стало сидеть, когда про него говорили, что он стоит, — он медленно поднялся на ноги, низко опустив голову. Его руки бессильно повисли вдоль туловища, и вся серая длинная фигура изогнулась, как бы приготовляясь нырнуть в пасть правосудия…
Когда Громов объявил перерыв заседания, Илья вышел в коридор вместе с чёрненьким человечком. Человечек достал из кармана пиджака смятую папироску и, расправляя её пальцами, заговорил:
— Божится, дурак, не поджигал, говорит. Тут — не божись, а прямо снимай штаны да ложись… Дело строгое! Обидели лавочника…
— Виноват мужик-то, по-вашему? — задумчиво спросил Илья.
— Должно быть, виноват, потому что глуп. Умные люди виноватыми не бывают… — спокойной скороговоркой отрезал человечек, форсисто покуривая свою папироску.
— Тут, в присяжных, — тихо и с напряжением заговорил Илья, — сидят люди…
— Лавочники больше, — спокойно поправил его чёрненький. Илья взглянул на него и повторил:
— Некоторых я знаю…
— Ага!..
— Народ — аховый… ежели прямо говорить…
— Воры, — подсказал ему собеседник.
Говорил он громко. Бросив папироску, он, складывая губы трубой, густо свистал, смотрел на всех нагло, и всё в нём — каждая косточка — так ходуном и ходила от голодного беспокойства.
— Это бывает. Вообще, так называемое правосудие есть в большинстве случаев лёгонькая комедия, комедийка, — говорил он, передёргивая плечами. Сытые люди упражняются в исправлении порочных наклонностей голодных людей. В суде бываю часто, но не видал, чтобы голодные сытого судили… если же сытые сытого судят, — это они его за жадность. Дескать — не всё сразу хватай, нам оставляй.
— Говорится: сытый голодного не разумеет, — сказал Илья.
— Пустяки! — возразил ему собеседник. — Великолепно разумеет, — оттого и строг…
— Ну, если сытый да честный — ничего ещё! — вполголоса говорил Илья, а когда сытый да подлый, — как может он судить человека?
— Подлецы — самые строгие судьи, — спокойно заявил чёрненький человечек. — Ну-с, будем слушать дело о краже.
— Знакомая моя… — тихо сказал Лунёв.
— А! — воскликнул человечек, мельком взглянув на него. — Па-асмотрим вашу знакомую…
В голове Ильи всё путалось. Он хотел бы о многом спросить этого бойкого человечка, сыпавшего слова, как горох из лукошка, но в человечке было что-то неприятное и пугавшее Лунёва. В то же время неподвижная мысль о Петрухе-судье давила собою всё в нём. Она как бы железным кольцом обвилась вокруг его сердца, и всему остальному в сердце стало тесно…
Когда он подошёл к двери зала, в толпе пред нею он увидал крутой затылок и маленькие уши Павла Грачёва. Он обрадовался, дёрнул Павла за рукав пальто и широко улыбнулся в лицо ему, Павел тоже улыбнулся неохотно, с явным усилием.
Они несколько секунд стояли друг пред другом молча и, должно быть, оба почувствовали в эти секунды что-то, заставившее их заговорить обоих сразу.
— Смотреть пришёл? — спросил Павел, криво усмехаясь.
— А эта — здесь? — спросил Илья смущённо.
— Кто?
— Твоя Софья…
— Она не моя, — сухо ответил Павел, перебивая его речь.
Они вошли в зал.
— Садись рядом? — предложил Лунёв.
Павел замялся и ответил:
— Видишь ли… я — в компании…
— Ну… ладно…
— До свиданья!
Грачёв быстро отошёл в сторону. Илья смотрел вслед ему с таким чувством, как будто Павел крепко потёр ему рукой своей ссадину на теле. Горячая боль охватила его. И было неприятно видеть на товарище крепкое, новое пальто, видеть, что лицо Павла за эти месяцы стало здоровее, чище. На той скамье, где сидел Павел, сидела и сестра Гаврика. Вот он сказал что-то, она быстро повернула голову к Лунёву. Увидав её стремительное, подавшееся вперёд лицо, он отвернулся в сторону, и душа его ещё более плотно и густо окуталась обидой, злобой…
Привели Веру: она стояла за решёткой в сером халате до пят, в белом платочке. Золотая прядь волос лежала на её левом виске, щека была бледная, губы плотно сжаты, и левый глаз её, широко раскрытый, неподвижно и серьёзно смотрел на Громова.
— Да… да… нет, — тускло звучал её голос в ушах Ильи.
Громов смотрел на неё ласково, говорил с ней негромко, мягко, точно кот мурлыкал.
— А признаете вы, Капитанова, виновной себя в том, что в ночь… подползал к Вере его гибкий и сочный голос.
Лунёв взглянул на Павла, тот сидел согнувшись, низко опустив голову, и мял в руках шапку. Его соседка держалась прямо и смотрела так, точно она сама судила всех, — и Веру, и судей, и публику. Голова её то и дело повёртывалась из стороны в сторону, губы были брезгливо поджаты, гордые глаза блестели из-под нахмуренных бровей холодно и строго…
— Признаю, — сказала Вера. Голос её задребезжал, и звук его был похож на удар по тонкой чашке, в которой есть трещина.
Двое присяжных — Додонов и его сосед, рыжий, бритый человек, наклонив друг к другу головы, беззвучно шевелили губами, а глаза их, рассматривая девушку, улыбались. Петруха Филимонов подался всем телом вперёд, лицо у него ещё более покраснело, усы шевелились. Ещё некоторые из присяжных смотрели на Веру, и все — с особенным вниманием, — оно было понятно Лунёву и противно ему.
«Судят, а сами щупают её глазищами-то», — думал он, крепко сжимая зубы. И ему хотелось крикнуть Петрухе: «Ты, жулик! О чём думаешь?»
К горлу его подкатывалось что-то удушливое, тяжёлый шар, затруднявший дыхание…
— Скажите мне… э, Капитанова, — лениво двигая языком и выкатив глаза, как баран, страдающий от жары, говорил прокурор, — да-авно вы занимаетесь проституцией?
Вера провела рукой по лицу, точно этот вопрос приклеился к её покрасневшим щекам.
— Давно.
Она ответила твёрдо. В публике раздался шёпот, как будто змеи поползли. Грачёв наклонился ещё ниже, точно хотел спрятаться, и всё мял картуз.
— Как именно давно?
Вера молчала, глядя в лицо Громова широко раскрытыми глазами серьёзно, строго…
— Год? Два? Пять? — настойчиво допрашивал прокурор.
Она всё молчала. Серая, как из камня вырубленная, девушка стояла неподвижно, только концы платка на груди её вздрагивали.
— Вы имеете право не отвечать, если не хотите, — сказал Громов, поглаживая усы.
Тут вскочил адвокат, худенький человек с острой бородкой и продолговатыми глазами. Нос у него был тонкий и длинный, а затылок широкий, отчего лицо его похоже было на топор.
— Скажите, Капитанова, что заставляло вас заниматься этим ремеслом? спросил он звонко и резко.
— Ничто не заставляло, — ответила Вера, глядя на судей.
— Мм… это не совсем так!.. Видите ли… мне известно… вы рассказывали мне…
— Ничего вам не известно, — сказала Вера. Она повернула к нему голову и, строго взглянув на него, продолжала сердито, с неудовольствием в голосе: — Ничего я вам не рассказывала…
Быстро окинув публику одним взглядом, она обернулась к судьям и спросила, кивая головой на защитника:
— Можно не разговаривать с ним?
Снова в зале поползли змеи, теперь уже громче и явственнее.
Илья дрожал от напряжения и смотрел на Грачёва.
Он ждал от него чего-то, уверенно ждал. Но Павел, выглядывая из-за плеча человека, сидевшего впереди его, молчал, не шевелился. Громов, улыбаясь, говорил что-то скользкими, масляными словами… Потом, негромко и твёрдо стала говорить Вера…
— Просто — разбогатеть захотела… и взяла, вот и всё… А больше ничего не было… И всегда была такая…
Присяжные стали перешёптываться друг с другом: лица у них нахмурились, и на лицах судей тоже явилось что-то недовольное. В зале стало тихо; с улицы донёсся мерный и тупой шум шагов по камням, — шли солдаты.
— В виду сознания подсудимой полагал бы… — говорил прокурор.
Илья чувствовал, что не может больше сидеть тут. Он встал, шагнул…
— Тиш-ше! — громко