ты, Кирик Никодимыч! — презрительно усмехаясь, сказал Илья. Собаки вот есть такие — её бьют, а она ласкается… А может, ты не жалеешь меня, а боишься, что я на суде про жену твою говорить буду? Не бойся… этого не будет! мне и думать про неё стыдно, не то что говорить…
Автономов быстро вышел в соседнюю комнату и там шумно уселся на стул.
— Ну-с, вот, — заговорил околоточный, обращаясь к Илье, — бумажку эту можете подписать?
— Могу…
Он взял перо и, не читая бумаги, вывел на ней крупными буквами: Илья Лунёв. А когда поднял голову, то увидал, что околоточный смотрит на него с удивлением. Несколько секунд они молча разглядывали друг друга, — один заинтересованный и чем-то довольный, другой равнодушный, спокойный.
— Совесть замучила? — спросил околоточный вполголоса.
— Совести нет, — твёрдо ответил Илья.
Помолчали. Потом из соседней комнаты раздался голос Кирика:
— Он с ума сошёл…
— Пойдёмте! — предложил околоточный, передёрнув плечами. — Рук связывать вам не буду… только вы не того… не убегайте!
— Куда бежать? — кратко спросил Илья.
— Побожитесь, что не убежите… ей-богу!
Лунёв взглянул на сморщенное, сожалеющее лицо околоточного и угрюмо сказал:
— В бога не верю…
Околоточный махнул рукой.
— Идите, ребята!..
Когда ночная тьма и сырость охватили Лунёва, он глубоко вздохнул, остановился и посмотрел в небо, почти чёрное, низко опустившееся к земле, похожее на закопчённый потолок тесной и душной комнаты.
— Иди! — сказал ему полицейский.
Он пошёл… Дома стояли по бокам улицы, точно огромные камни, грязь всхлипывала под ногами, а дорога опускалась куда-то вниз, где тьма была ещё более густа… Илья споткнулся о камень и чуть не упал. В пустоте его души вздрогнула надоедливая мысль:
«А дальше что будет? Петрухин суд?»
И тотчас же пред ним встала картина суда, — ласковый Громов, красная рожа Петрухи Филимонова…
Пальцы его ноги болели от удара о камень. Он пошёл медленнее. В ушах его звучали бойкие слова чёрненького человечка о сытых людях: «Прекрасно разумеют, оттого и строги…»
Потом он вспомнил благодушный звук голоса Громова: «А признаёте вы себя виновным…»
А прокурор тягуче говорил: «Скажите нам, обвиняемый…»
Красная рожа Петрухи хмурилась, и толстые губы на ней двигались…
Невыразимая словами и острая, как нож, тоска впилась в сердце Ильи.
Он прыгнул вперёд и побежал изо всей силы, отталкиваясь ногами от камней. Воздух свистел в его ушах, он задыхался, махал руками, бросая своё тело всё дальше вперёд, во тьму. Сзади него тяжело топали полицейские, тонкий, тревожный свист резал воздух, и густой голос ревел:
— Держи-и!
Всё вокруг Ильи — дома, мостовая, небо — вздрагивало, прыгало, лезло на него чёрной, тяжёлой массой. Он рвался вперёд и не чувствовал усталости, окрылённый стремлением не видеть Петруху. Что-то серое, ровное выросло пред ним из тьмы и повеяло на него отчаянием. Он вспомнил, что эта улица почти под прямым углом повёртывает направо, на главную улицу города… Там люди, там схватят…
— Эх вы, ловите! — крикнул он во всю грудь и, наклонив голову вперёд, бросился ещё быстрее… Холодная, серая каменная стена встала пред ним. Удар, похожий на всплеск речной волны, раздался во тьме ночи, он прозвучал тупо, коротко и замер…
Потом ещё две тёмные фигуры скатились к стене. Они бросились на третью, упавшую у подножия стены, и скоро обе выпрямились… С горы ещё бежали люди, раздавались удары их ног, крики, пронзительный свист…
— Разбился? — задыхаясь, спросил один полицейский.
Другой зажёг спичку, присел на землю. У ног его лежала рука, пальцы её, крепко стиснутые в кулак, тихо расправлялись.
— Совсем, кажись… башка лопнула…
— Гляди — мозг…
Чёрные фигуры каких-то людей выскакивали из тьмы…
— Ах, леший… — тихо выговорил полицейский, стоявший на ногах. Его товарищ поднялся с земли и, крестясь, устало, задыхающимся голосом сказал:
1
Перед публикой стоял человек, поднявшийся из тёмных глубин жизни для того, чтобы свидетельствовать о позоре и ужасе её, — он стоял перед публикой и говорил ей:
— Сердце моё алчет правды, и пора мне насытить голод сердца моего!
— Медленно и долго я поднимался с низу жизни к вам на вершину её, и на всё, в пути моём, я смотрел жадными глазами соглядатая, идущего в землю обетованную.
— Шёл я и видел по дороге моей множество несчастий, скорби и горя, кровью плакало сердце моё, глубокие, неизлечимые раны нанесла ему тяжёлая рука суровой правды жизни — и ничто не уврачует этих ран, кроме острого яда мести!
— Но среди ужаса, который видели глаза мои, было несколько случаев, особенно памятных мне; они-то наиболее решительно и ясно освещают гнусную жестокость и позор жизни, устроенной вами на земле, и вот о них я хочу рассказать вам здесь для того, чтоб хоть краской стыда облагородить на время самодовольные лица ваши, ибо — поистине! — узнал я вас и не могу надеяться на большее!
— В его дерзости есть что-то оригинальное! — сказала публика и начала рукоплескать интересному рассказчику, ещё не знакомому ей.
2
Далее в рукописи следует рассказ, напечатанный в настоящем томе под заглавием «Девочка». — Ред.
3
В знойный полдень на окраине одного из южных городов, недалеко от тюремной стены, сидели четверо рабочих. Они были голодны и смотрели на всё вокруг злыми и жадными глазами, как четыре ворона, давно не видавшие падали.
Один из них был седой старик, должно быть, богомольный человек и, видимо, бездомный, отставной солдат; другой — высокий, чахоточный мужичок с рыжей острой бородкой; третий — хромал на левую ногу, и четвёртый — молодой парень, весь в язвах, с большими глазами испуганного телёнка, — все четверо — инвалиды великой и несчастной армии людей, руками которых создаётся всё на земле…
Стараясь не двигаться, чтобы не раздражать голода, который жёг им внутренности, они сидели на груде камня и, задыхаясь от зноя, изредка медленно и ворчливо говорили что-то друг другу и все по очереди отрицательно кивали головами.
Я смотрел на них сквозь решётку тюремного окна, и в неподвижной знойной тишине мне были ясно слышны хриплые речи старика, сухой кашель чахоточного, краткие восклицания хромого, похожие на отрывистый, бессильный лай старой собаки. Парень молчал, разглядывая неподвижным взглядом мертвеца моё лицо в окне тюрьмы.
— Хоть камень гложи, — сказал чахоточный и, взяв в руку камень, бессильно швырнул его прочь от себя.
— Вон — жид идёт, — проговорил старик. Недалеко от них быстро шагал высокий тонкий еврей, согнувшись и придерживая одною рукой отвисшую пазуху длинной чёрной одежды. Его другая рука странно болталась в воздухе, точно пытаясь схватить что-то никому, кроме её хозяина, не видимое. Из-под его босых ног клубами вздымалась пыль, и весь он точно летел в её сером горячем облаке.
— Эй! — крикнул хромой.
Товарищи молча посмотрели на него.
— Эй, милый! — громко повторил хромой, когда еврей поравнялся с ним.
Чёрная тонкая фигура сразу остановилась, точно в ней вдруг сломалось то, что приводило её в движение.
— Н-ну? — раздался высокий, тонкий, тревожный голос.
— Слушай! — заговорил хромой, — не знаешь ли ты какой работы нам вот, а?
— Нет работы! — быстро качнув головой, ответил еврей.
— Нету?
— А — хлеба… никто не даёт… не подают здесь?
Еврей помолчал, потом тем же высоким и тревожным голосом молвил:
— Не знаю… а! как всем нужно иметь хлеб!
— У тебя что за пазухой? — неожиданно спросил парень с телячьими глазами. Спросил и глупо, громко захохотал…
— Это — для моих детей… прощайте!
Еврей покачнулся, взмахнул рукой и пошёл, увлекая за собою четыре пары жадных глаз.
Но тотчас же парень вскочил на ноги, оглянулся, прыгнул вслед за евреем и, сильно размахнувшись, ударил его сзади в ухо. Удар был тяжёл и крепок, — еврей упал в пыль дороги без звука, как срубленное дерево.
— Вот!.. — громко сказал парень и нагнулся над упавшим, а когда он выпрямился, в руках у него были два круглых хлеба. Четверо людей быстро слились в одну тесную кучу тела и лохмотьев и молча стали есть, изредка поглядывая на еврея, всё ещё неподвижного.
Но вот он приподнял голову… потом вытянулся… и быстро сел на дороге, весь серый от пыли. По лицу у него текла кровь, он дотрагивался рукой до лица, подносил руку к глазам, смотрел на неё и снова стирал ею кровь. Всё это он делал молча и не глядя на четверых людей, которые тоже молча пожирали его хлеб.
Потом он встал на ноги, пошатнулся и пошёл, опустив руки вдоль туловища.
— Дай ему ещё! — сказал хромой парню. Лицо у хромого — я видел — было красное, довольное.
Послушно и не торопясь парень дважды шагнул, взял еврея сзади за шиворот, повернул его к себе лицом и ударил раз, два. Еврей снова упал. Но на этот раз он крикнул звонким, режущим сердце голосом:
— Что вы делаете?
Парень довольно усмехнулся.
— Едим твой хлеб, — ответил чахоточный.
— А ты — соси свою кровь, — громко добавил хромой.
Парень захохотал деревянным смехом идиота.
— Соси кровь — верно! — сказал он. — Христову-то кровь, небойсь, пили, жиды проклятые? То-то! Никогда вам не забудется! Идём, ребята!
Они пошли, и стена тюрьмы скрыла от меня их зловещие фигуры.
Еврей всё сидел на земле и вытирал рукой залитое кровью лицо. Он что-то бормотал — молитву или проклятия — мне не слышно было. Потом он поднялся и, бессильно качаясь на тонких ногах, стал смотреть в ту сторону, куда ушли ограбившие его. Одна его рука неподвижно висела вдоль туловища, а другая всё судорожно поднималась к лицу, стирая с него кровь и пыль. Вот он сунул руку за пазуху, вырвал её оттуда, взмахнул головой вверх и — весь изломанный, спотыкаясь и размахивая руками, как большая раненая птица крыльями, — побежал снова в ту сторону, откуда пришёл…
4
На окраине города, в грязной луже среди улицы, играли три мальчика. Высоко подобрав штаны, они ходили взад и вперёд по грязи, гуськом один за другим, изображая пароход и баржи.
На бледном, весеннем небе весело и ярко горело солнце, воздух был напоен густым запахом свежей листвы, тёплая грязь мягко ласкала голые ноги мальчишек, и ребята были довольны — маленьким людям немного нужно грязи, чтобы быть довольными жизнью.
Пароход изображал крепкий мальчик лет десяти, он был одет лучше, чем его товарищи, в платье более крепкое и чистое, чем у них, и, видимо, был более сытым, чем они. Лицо у него было смуглое, здоровое, а глаза — матовые и круглые, как две медные монеты.
Сзади парохода, держась рукой за его пояс и