Скачать:PDFTXT
Собрание сочинений в тридцати томах. Том 5. Повести, рассказы, очерки, стихи 1900-1906

учились хорошему. Мне трудно представить себе университет, в котором учили бы человеконенавистничеству, бесстрастному отношению к жизни, стремлению к тёпленьким местам и прочим премудростям. Мне почему-то всегда казалось, что учат не этому, но однако, когда вы входите в жизнь, все эти мерзости не убывают в ней от вашего присутствия. Я не уверен, что вы приносите в жизнь свеженькие пакости, и этого не буду утверждать. Я только знаю, что в двадцать пять лет вы отрицаете собственность, а в тридцать пять — у вас собственные дома. Я знаю, вы умеете работать на себя, но спрашиваю: что вы сделали для жизни? Вы все одинаково холодно чувствуете, даже те из вас, которые горячо говорят: «Сколько мерзости вокруг нас!» Вы пробуете уничтожить её? Вы изгоняете её? Нет, но лучшие из вас, я видел, брезгливо прячутся от неё. Стремление быть чистеньким — недурное стремление, но честный человек не боится грязи. Будем говорить по совести, — в том, что наша жизнь так скверна, мы все одинаково виноваты. На земле нет правых, нет ещё! А откуда у вас так много холопства перед силой и где вы научились рабски бояться за целость ваших шкур? Я утверждаю — всё подлое и отвратительное, что бросается в глаза на каждом шагу, — живо, сильно и так ярко цветёт вокруг нас всюду потому только, что опирается на ваш страх за свои шкуры, на ваши холопские чувства. В позоре жизни виноваты мы все одинаково. И, если бы я верил в силу проклятия, я проклял бы вас всех, но я верю в нечто другое — скоро придут иные люди, люди смелые, честные, сильные, — скоро!..

— Ну будет уже, — сказал чёрт, улыбаясь.

Мой герой оглянулся — перед ними и вокруг него не было ни души.

— Странно, — сказал он, — куда же ушли? Я ещё не кончил!..

— Они сгорели в огне твоих речей! Видишь копоть на потолке? Это всё, что от них осталось! Идём!

Я не знаю, что было дальше с моим героем, мне не хочется выдумывать конца этой истории, я не предчувствую в нём ничего хорошего. Но я уверен: нехорошо, когда у писателя много почитателей. И всякий человек, имеющий дело с «публикой», должен насыщать воздух вокруг себя карболовой кислотой правды. Вот и всё.

Песня о слепых

Как-то раз летним вечером, бродя по окраинам города, по кривым, узким улицам, среди маленьких домиков, полусгнивших от старости, я заглянул в открытую дверь кабака и удивился, что в нём много людей, но сидят они тихо.

Оглянул я кабак, — маленькую комнату с кривым полом и провисшим потолком, — в полутьме разглядел взлохмаченные головы, ситцевые рубахи без поясов, ноги босые и в опорках и увидел, что в углу около столика тесной кучкой сидят пять или шесть человек. Кто-то из них густым, хриплым голосом говорит:

— А то есть в моей стороне тополь-дерево, не такий, что у вас, а прямый, як свеча перед образом…

Я шагнул через порог, — человека два мельком взглянули на меня и молча отворотились в ту сторону, откуда раздавался голос. Старик-кабатчик, сидевший за стойкой, бесшумно встал навстречу мне; я негромко спросил у него бутылку пива…

— Всё иншее в моей стороне, всё милое… тилько бедность такая ж, як здесь

— Она везде одинакова… — сказал кто-то другим голосом.

Сидя под окном у стола, я рассматривал людей и, через головы их, лицо того, кто говорил о тополях. Я тоже люблю тополя, — они так прямо и гордо поднимаются к небу.

О них говорила женщина. Она была немножко выпивши; её толстые губы улыбались блаженной и грустной улыбкой человека, вспомнившего хорошее. Большая, полная, она тяжело навалилась грудью на стол и, закрыв глаза, говорила, печально покачивая головой:

Нигде не хорошо человеку, як на родине…

— Бедному — где хлеб, там и родина… — вновь сказал кто-то тонким голосом.

Человек, сидевший против женщины, налил рюмку водки и подвинул к ней…

— Выпей!

Человек этот был высокий, худой, в шапке чёрных волос на голове, в рваной рубахе с расстёгнутым воротом. Глаза у него были большие. Он беспокойно вращал ими во все стороны и всё поглаживал свою бороду, чёрную, густую, растрёпанную. Рядом с ним сидел коренастый рыжий парень с солдатскими усами, с ремнём на голове, — должно быть, пекарь. Третьим против женщины сидел знакомый мне жестянщик Нюшка. Он был сильно пьян и дремал, глядя на женщину тупыми глазами, сквозь ресницы, тяжело опустившиеся на его мутные зрачки. Иногда он открывал рот, как засыпающая рыба, и бормотал:

— Х-хохлуша… пой! Ну… пой!

Остальные людичеловек шесть — как-то расплывались в полутьме и облаках табачного дыма. Все они сидели неподвижно, молча пили водку и пиво; лишь порой кто-нибудь из них бросал в воздух слово, и оно тихо, малой птичкой, перелетало из одного угла комнаты в другой.

— Пиндёшь на ярмарок — слипци поють! — рассказывала женщина. — Хорошо слушать их! Хорошо…

Против меня у другого окна за столом сидел человек, лицом похожий на дьякона. Длинные волосы падали ему на плечи и сутулую спину, клочковатая рыжая борода осыпала грудь широким веером. В массе волос лицо его казалось уродливо маленьким. На нём был надет чёрный сюртук, весь измятый, и крахмаленная рубаха, тоже смятая и вся в пятнах. Из-под бороды высовывался конец развязавшегося галстуха. Его левый глаз затёк синеватой опухолью, а правым он неподвижно смотрел на женщину.

— Я был там! — вдруг сказал он глухим, рыкающим голосом и ударил ладонью огромной руки по столу. Все обернулись, и женщина, приподняв голову, вытянула шею к нему.

— Был в Киеве… Белой Церкви… и ещё во многих городах… имена их уже не помню теперь. Всё, о чём ты говоришь, видел я, знал. Днепр… Гой ты, Днепр ли мой широкий! Это я пел, когда был в оперном хору…

Голос его наполнял кабак подземным рокотом, властно вторгался в грудь вместе с воздухом, и в груди у меня стало тяжко от этого угрюмого и безнадёжного звука.

— Садись ко мне, женщина, я тебя угощу пивом…

Чёрный и худой человек встал и заявил:

Нельзя! Я угощаю…

— Ну, всё равно. Ты или я — всё равно…

— П-пой, хохлуша! — застонал жестянщик. Женщина ласково взглянула на человека с подбитым глазом и сказала:

Коли вы были тамо, то знаете…

Сердце глупого подобно разбитому сосуду и не удержит в себе никакого знания, женщина… Это говорит Иисус, сын Сирахов… Можешь ты петь? Я тебе дам двугривенный.

Он тяжело завозился, отыскивая рукой карман в брюках.

— Заплатят без вас! — с презрением и обидой крикнул чёрный человек с беспокойными глазами.

— Всё равно! Всё — всё равно… Ты, я, она… мы все — как помёт осла в пустыне, по дороге к Иерусалиму…

Рыжий мужик с угрозой взглянул на философа, вынул из кармана кисет и тряхнул им в воздухе. Звякнули деньги.

— Видал? — спросил рыжий и снова засунул кисет в карман.

Женщина закрыла глаза и, качнув головой, заговорила:

— Ось, теперь як пред очима воны… Сидять на земли, близ дорози, а сонечко пече им головы, и витер осыпае пылью…

— Так. Помню! — точно молотом ударил, сказал человек с подбитым глазом.

— Кругом стоять люды тыном… И поють воны, ти слипенькие…

Из большой груди женщины вырвался густой, дрожащий звук:

Ма-а-ти-и-нко!..

— Так! — рявкнул бывший оперный хорист, снова ударяя рукой по столу.

— Позвольте вам сказать — не мешайте! — с раздражением крикнул чёрный мужчина. — Я сам певец. И хоть голос у меня не бычий, как у вас, ну постоять за себя могу во всякое время

Дурак! — густо сказал человек с бычьим голосом. — Что ты сердишься? Разве не знаешь: речь глупого — как бремя в пути, и в устах глупых — сердце их, уста же мудрых в сердце их…

Рыжий уже перемигивался со своим товарищем, толкал его локтем в бок и засучивал рукава рубахи, а чёрный и худой человек стиснул зубы и сжал кулаки. Но из угла раздался чей-то тонкий голос:

— Если вы, господин, человек учёный, то не мешайте людям иметь удовольствие… Говорите хорошие слова и ругаетесь… не подобает!

Женщина открыла глаза, вздохнула и вновь закрыла их. Потом, закинув голову и положив одну руку на грудь себе, она запела голосом низким и сильным, как рёв большой медной трубы:

Ой, да пожа-алийте бидных слипеньких…

Бо не може-емо мы ро-обити-и…

Бо не ви-идять на-аши оченьки…

Все люди в кабаке успокоились. Чёрный человек сел и стал помахивать рукой в такт однотонной мелодии. Лицо рыжего стало серьёзным. Он важно оглянулся и, подняв кверху палец, прошипел:

— Ш-ш-ш…

Но в этом не было надобности. Все сидели неподвижно, как сидят дряхлые старики, греясь на солнышке. Человек в сюртуке вытянул шею, подставил ухо под голос женщины и замер, внимательно слушая. Один глаз его в сумраке казался мне огромным и чёрным, как погасший уголь, а другой был маленький и блестел напряжённо и живо.

О-ой, не ви-идять свету бо-ожо-го…

О-ой, не ви-идять ясна со-онечка…

По-ожали-йте бидных сли-ипеньки-и-их…

Мотив песни был однообразен, как рыдание. В нём, может быть, были только две ноты, только две. Они располагались в мелодии, как зубы на длинной железной пиле, но от их однообразного движения рождалась музыка, резавшая сердце острой скорбью.

Пожа-алийте, люди бо-ожи-и…

В звуках песни было заключено невыносимое страдание человека, который хочет видеть солнце — и не может, и горько стонет, безнадёжно качая головой.

Ой, ку-уда идём, не види-имо-о-о…

Голос женщины хорошо передавал мучительный рёв человека, пленённого тьмой. Слова в её пении казались круглыми, они болезненно дрожали от напряжения выразить силу и боль того чувства, которое влагалось в них… В кабаке было тихо. Густой голос женщины наполнил собой всю комнату, как смолой обливал всех людей, сидевших в кабаке, и широкой, дрожащей струёй тёк в открытую дверь на улицу.

Я смотрел на поникшие головы людей, на их фигуры, охваченные песнью и сумраком, и в окно, на небо. Солнце зашло, и небо на западе рдело алыми цветами. В пламени заката таяла маленькая туча странных очертаний, похожая на огромную птицу с распростёртыми крыльями. На пурпуровой завесе горизонта чётко рисовались чёрные деревья, и туча, похожая на птицу, как бы опускалась к их ветвям. В поле было тихо и пустынно. Только прозрачные тени ползли по земле, невидимо являясь справа и слева от солнца, глубоко ушедшего в землю. Глухой дрожащий голос женщины наполнял меня, как вода сосуд, и, кажется, все другие чувствовали себя тоже полными рыдающих звуков. Все сидели неподвижно, все молчали.

Скачать:PDFTXT

учились хорошему. Мне трудно представить себе университет, в котором учили бы человеконенавистничеству, бесстрастному отношению к жизни, стремлению к тёпленьким местам и прочим премудростям. Мне почему-то всегда казалось, что учат не