Только однажды раздался хриплый голос пьяного Нюшки:
— За-ачем она воет?
Но он утонул в пении, как камень в глубоком ручье, где даже звук падения его был еле слышен.
Ой, свя-атая ма-ати божа-ая,
Ой, за-а что-о ты на-аказала-а на-ас?
— пела женщина, кивая головой в такт своей песне. Она как бы молилась и так шевелила пальцами руки своей, прижатой к груди, точно касалась ими невидимых людям струн, туго натянутых в сердце её.
Я видел, как рыжий мужик с ремнём на голове протянул руку к женщине и положил перед нею большой пятак. Положил и — перекрестился.
Не открывая глаз, женщина нащупала рукой монету, взяла её в пальцы, тихонько стукнула ею по столу и снова положила на прежнее место. Рыжий вздохнул, пошевелился и вновь низко опустил голову.
Сумрак в кабаке всё рос, росла и сила звуков песни о слепых. Во мне эта песня будила странное, большое и жуткое чувство. Было мне жалко всех, и слепых, и зрячих, и самого себя, — за всё то, что я видел в жизни моей. Хотелось тоже петь о чём-то, и, глядя в небо на багровый отблеск ушедшего от земли солнца, я думал с боязнью — взойдёт ли?.. И ещё другие, тоже странные мысли рождались в голове. Казалось, что это невыразимо грустное пение дрожало в теле моём, и ничего я не слышал, кроме его, точно оно охватило собою всё вокруг и звучало, как плач всех людей в кабаке.
Вот к голосу женщины стал примешиваться другой, ещё более глухой, чем её, голос. Он пел негромко, без слов, одними звуками и был похож на отдалённое рычание грома. Низкий, октавный — он расстилался в воздухе бархатной полосой, от него дрожали стёкла в окнах; слова, которые выпевала женщина, опирались на него, росли на нём, и он был им — как почва. Теперь уже точно две трубы гудели в воздухе, — одна, большая, давала фон для мелодии, другая, меньше, выговаривала мелодию угрюмым плачем, скорбными словами. И в самой бедности звуков песни было что-то странно грустное, до боли сжимавшее душу скорбью…
Слипы о-очи, и душа сля-ипа-а,
Ой, и слёз нет, чтобы пла-а-кати…
— О-о-о! — гудело в воздухе мрачное эхо.
Это пел человек с подбитым глазом, тот, длинноволосый. Он согнулся на стуле, вытянул шею к женщине, его волосы упали ему на щёки, осыпали всё лицо и скрыли его. Конец галстуха болтался в воздухе, точно на шее этого человека была надета петля.
По-ожалийте, люди до-обрые…
— раздавалось жалобно в кабаке.
— Бу-дет! — крикнул чёрный мужчина, ударив кулаком по столу.
— Молчать! — рыкающим голосом возразил ему человек с подбитым глазом.
Женщина, должно быть, не слыхала этих двух криков. Не открывая глаз, она всё перебирала пальцами на груди, и качала головой, и пела:
По-омо-ги-ть, кто в бога ви-ируе…
— О-о-о! — вторило ей эхо.
Я встал с места, кинул деньги за пиво и ушёл скорыми шагами из кабака, где было уже совсем темно и где душно мне было, — на улицу и вдоль по ней в поле, где ещё не угасли отблески заката и было тихо…
Жадно глотая прохладный воздух, я шёл, дышал и смотрел в небо, ожидая первых звёзд.
Вот предо мной широкая прямая дорога вдаль, на закат солнца; по сторонам её неподвижно стоят старые печальные берёзы и точно прислушиваются к чему-то; ни одна ветка не дрогнет на них. Ночная птица бесшумно пронеслась в воздухе. Чёрная, она явилась так же незаметно, как являются в душе воспоминания, и исчезла в сумрачной дали.
Я шёл всё дальше, предо мною тихо гасла заря, и в груди моей глухим эхом звучало:
Слипы о-очи, и душа-а слипа-а…
По-смоги-ить, кто в бога вируе-е…
Весенние мелодии
В саду, за окном моей комнаты, по голым ветвям акации прыгают воробьи и оживлённо разговаривают, а на коньке крыши соседнего дома сидит почтенная ворона и, слушая говор серых птичек, важно покачивает головой. Тёплый воздух, пропитанный солнечным светом, приносит мне в комнату каждый звук, я слышу торопливый и негромкий голос ручья, слышу тихий шорох ветвей, понимаю, о чём воркуют голуби на карнизе моего окна, и вместе с воздухом мне в душу льётся музыка весны.
— Чик-чирик! — говорит старый воробей, обращаясь к товарищам. — Вот и снова мы дождались весны… не правда ли? Чирик-чирик!
— Фа-акт, фа-акт! — важно вытягивая шею, отзывается ворона.
Я хорошо знаю эту солидную птицу: она всегда выражается кратко и не иначе, как в утвердительном смысле. Будучи от природы глупой, она ещё и пуганая, как большинство ворон. Но она занимает в обществе прекрасное положение и каждую зиму устраивает что-нибудь «благотворительное» для бедных галок и старых голубей.
Я знаю воробья, хотя с виду он кажется легкомысленным и даже либералом, а в сущности это — птица себе на уме. Он прыгает около вороны с виду почтительно, но в глубине души хорошо знает ей цену и никогда не прочь рассказать о ней две-три пикантных истории.
А на карнизе окна молодой щеголеватый голубь горячо убеждает скромную голубку:
— Я умр-ру, умр-ру от разочарованья, если ты не разделишь со мною любовь мою.
— А знаете, сударыня, чижики прилетели! — сообщает воробей.
— Фа-акт! — отвечает ворона.
— Прилетели и шумят, порхают, щебечут. Ужасно беспокойные птицы! И синицы явились с ними… как всегда… хе-хе-хе! Вчера, знаете, я спросил, в шутку, одного из них: «Что, голубчик, вылетели?» Ответил дерзостью… В этих птицах совершенно нет уважения к чину, званию и общественному положению собеседника… Я, надворный воробей…
Но тут из-за трубы на крыше неожиданно явился молодой ворон и вполголоса отрапортовал:
— Внимательно по долгу службы прислушиваясь к разговорам тварей, населяющих воздух, воду и недра земли, неукоснительно следя за их поведением, честь имею донести, что означенные чижики щебечут о весне и осмеливаются надеяться на якобы скорое обновление природы.
— Чик-чирик! — воскликнул воробей, беспокойно оглядываясь на доносителя. А ворона благонамеренно покачала головой.
— Весна уже была, она была не однажды, — сказал старый воробей. — А насчёт обновления всей природы — это… конечно, приятно… если происходит с разрешения тех сил, коим сие надлежит ведать…
— Фа-акт! — сказала ворона, окинув собеседника благосклонным оком.
— К вышеизложенному должен добавить, — продолжал ворон, — означенные чижики выражают недовольство по поводу того, что ручьи, из коих они утоляют жажду, якобы — мутны, некоторые же из них дерзают даже мечтать о свободе…
— Ах, это они всегда так! — воскликнул старый воробей. — Это от молодости у них, это ничуть не опасно! Я тоже был молод и тоже мечтал о… о ней…
— О — ком?
— О ко… ко-ко-ко-кон…
— Конституции?
— Только мечтал! Только мечтал-с! Разумеется — скромно мечтал… Но потом — это прошло, явилась другая «она», более реальная… хе-хе-хе! и, знаете, пожалуй, более приятная, более необходимая воробью… хе-хе…
— Э-гм! — раздалось внушительное кряхтенье. На ветвях липы явился действительный статский снегирь, он милостиво раскланялся с птицами и заскрипел:
— Э, н-не за-амечаете ли вы, господа, что в воздухе пахнет чем-то, э…
— Весенний воздух, ваше-ство, — сказал воробей. А ворона томно склонила голову набок и каркнула звуком нежным, как блеяние овцы:
— Факк!
— Н-да… Вчера за винтом то же самое говорил мне один потомственный почетный филин… «Чем-то, говорит, э, пахнет…» А я ответил: «Заметим, понюхаем, — разберём!» Резонно, а?
— Так точно, ваше-ство! Вполне резонно! — почтительно согласился старый воробей. — Всегда, ваше-ство, надо подождать… Солидная птица всегда ждёт…
На проталину сада спустился с неба жаворонок и, озабоченно бегая по ней, забормотал:
— И заря улыбкой нежной гасит в небе ночи звёзды, ночь бледнеет, ночь трепещет, и — как лёд на солнце — тает тьмы ночной покров тяжёлый. Как легко и сладко дышит сердце, полное надежды, встречу солнцу, встречу утру, встречу света и свободы!
— Эт-то что за птица? — спросил снегирь, прищуриваясь.
— Жаворонок, ваше-ство! — строго сказал ворон из-за трубы.
— Поэт, ваше-ство! — снисходительно добавил воробей.
Снегирь искоса посмотрел на поэта и проскрипел:
— Мм… какой серый… прохвост! Он что-то там насчёт солнца, свободы прошёлся, кажется? а?
— Так точно, ваше-ство! — подтвердил ворон. — Занимается возбуждением неосновательных надежд в сердцах молодых птенцов, — ваше-ство!
— Предосудительно и… глупо!
— Совершенно справедливо, ваше-ство, — отозвался старый воробей, глупо-с! Свобода, ваше-ство, суть нечто неопределённое и, так сказать, неуловимое…
— Однако, если не ошибаюсь, кажется, вы сами к ней… взывали?
— Фа-акт! — вдруг крикнула ворона.
Воробей несколько смутился.
— Действительно, ваше-ство, однажды воззвал… но при смягчающих вину обстоятельствах…
— А… то есть как?
— После обеда, ваше-ство! Под влиянием… то есть под давлением винных паров… И с ограничением воззвал, ваше-ство!
— То есть как?
— Тихо сказал: «Да здравствует свобода» и тотчас же громко добавил: «в пределах законности».
— Так точно, ваше-ство, — ответил ворон.
— Я, ваше-ство, будучи старым воробьём, не могу себе позволить серьёзного отношения к вопросу о свободе, ибо сей вопрос не значится в числе разрабатываемых ведомством, в котором я имею честь служить.
— Факт! — снова каркнула ворона.
Ей ведь всё равно, что ни подтверждать. А по улице текли ручьи и пели тихую песнь о реке, куда они вольются в конце пути в своём близком будущем:
— Широкие, быстрые волны нас примут, обнимут и в море с собой унесут, и снова, быть может, нас в небо поднимут горячего солнца лучи, а с неба мы снова на землю падём прохладной росою в ночи, снежинками или обильным дождём.
Солнце, великолепное, ласковое солнце весны, улыбается в ясном небе улыбкой бога, полного любви, пылающего страстью творчества.
В углу сада, на ветвях старой липы сидит стайка чижиков, и один из них вдохновенно поёт товарищам где-то слышанную им песню о Буревестнике.
Песня о буревестнике
Над седой равниной моря ветер тучи собирает. Между тучами и морем гордо реет Буревестник, черной молнии подобный.
То крылом волны касаясь, то стрелой взмывая к тучам, он кричит, и — тучи слышат радость в смелом крике птицы.
В этом крике — жажда бури! Силу гнева, пламя страсти и уверенность в победе слышат тучи в этом крике.
Чайки стонут перед бурей, — стонут, мечутся над морем и на дно его готовы спрятать ужас свой пред бурей.
И гагары тоже стонут, — им, гагарам, недоступно наслажденье битвой жизни: гром ударов их пугает.
Глупый пингвин робко прячет тело жирное в утесах… Только гордый Буревестник реет смело и свободно над седым от пены морем!
Все мрачней и ниже тучи опускаются над морем, и поют, и рвутся волны к высоте навстречу грому.
Гром грохочет. В пене гнева стонут волны, с ветром споря. Вот охватывает ветер стаи волн