сказал высокий, плохо одетый молодой человек; шум деревьев заглушил его шаги, и я не слышал, когда он подошёл. — Дайте мне на хлеб!
Голова его наклонилась, он отступил на шаг, но шляпы не снял. Я молча сунул руку в карман.
— Немного! — быстро предупредил он и гордо поднял голову. — Вы думаете — попрошайка? Нет, — просто без работы… Очень голоден… Верите?
— Верю, — сказал я.
Лицо у него скуластое, глаза большие, мягко-серые, глубоко ушедшие под высокий лоб.
— Спасибо! — угрюмо буркнул он, принимая деньги длинной рукой, дрожащей от холода или стыда.
Я встал и пошёл рядом с ним. Он возбуждал моё любопытство, я спросил его:
— Не могу ли я быть более полезным для вас?
— Найдите работу! — быстро воскликнул он. — Можете?
— Попробую…
— Мне тяжело и стыдно просить… я хочу работать!
— Как вас зовут?
— Платон Багров… Я, видите ли, крестьянин, кончил сельскую школу, хорошо учился, и учительница очень любила меня… Ей удалось уговорить старушку-помещицу отдать меня в гимназию…
Под глазами у него были большие тёмные пятна. Его нос, хрящеватый, с горбинкой, покраснел от холода. Юноша засунул руки в карманы брюк, согнул спину и зябко передёргивал широкими плечами. Тонкий пиджак, застёгнутый до горла, высокие стоптанные сапоги и старая, измятая шляпа делали его похожим на шарманщика. Говорил он спокойно, без грусти, без жалобы в голосе и так, точно он сам внимательно вслушивался в свою речь, проверяя её мысленно.
— В гимназии я был четыре года; когда я сидел во втором классе, умерла мать — заплуталась в поле и замёрзла; отец умер ещё раньше; а когда перешёл в четвёртый, умерла эта помещица… Наследники её уже не захотели платить за меня, и пришлось уйти из гимназии… На этом моё образование кончилось…
Какая-то дама, обогнав, толкнула его — он быстро вскинул голову, посмотрел на неё, поднял руку к шляпе и глухо сказал:
— Извините!
Дама, не оглянувшись на него, прошла. Он плотно сжал губы и потом, улыбаясь, сказал:
— Как люди привыкли толкать друг друга… как будто толкнуть — это ничего не значит…
Мы пришли в трактир, заняли столик в углу маленькой комнатки, прокопчённой табаком, я спросил себе пива, а он, ожидая, когда ему принесут есть, вполголоса рассказывал мне, осматриваясь вокруг:
— Первое время я жил у одного из сторожей гимназии, потом он устроил меня в бакалейную лавочку мальчиком, но мой хозяин оказался драчуном — я ушёл от него…
Половой поставил на стол тарелку с хлебом. Платон тотчас же взял кусок, но рука у него странно дрогнула, он быстро взглянул на меня, положил хлеб обратно и продолжал, опустив голову:
— Тогда мне было четырнадцать лет, теперь — девятнадцать, через два года надо идти в солдаты. За пять лет я очень много видел, жил в разных городах, работал у водопроводчика, садовника, был рассыльным в редакции одной южной газеты, ловил рыбу в Азовском море, был и на Каспии — много испытал! Смотрел, думал… и — знаете — плохо устроена жизнь!
Половой принёс миску чего-то мутного и крепко пахучего. Платон глубоко и жадно потянул носом воздух, подвинул обеими руками миску к себе и, не прерывая речь, стал наливать суп в тарелку.
— Я очень люблю читать, у меня правило — треть заработка тратить на книги… Прочитав, я, конечно, продаю книгу… это всегда жалко, но ведь не таскать же их с собой… Я не люблю жить на одном месте долго… хочется видеть как можно больше, хочется быть образованным…
— Быть образованным — прекрасное желание, но, мне кажется, для этого надо долго сидеть на одном месте. Однако — вы кушайте! — сказал я, видя, как раздуваются его ноздри, обоняя запах пищи… Он улыбнулся и начал есть, безуспешно стараясь скрыть от меня голодную жадность.
Было несколько странно слышать его простую речь, в которой звучал какой-то неуловимый ритм и глубокая серьёзность, казалось бы, несвойственная годам юноши. Он немного рисовался своей гладкой речью, и было заметно, что он торопится убедить меня в своей интеллигентности… Теперь, видя, с какой острой жадностью он ест, я старался не смотреть на него, чтобы не смутить, и осматривал комнату.
В другом её углу сидел, сдвинув фуражку на затылок, какой-то телеграфист. Он тяжело навалился грудью на стол и угрюмо рассматривал стоявшую пред ним полубутылку водки. Над ним летали большие чёрные мухи, наполняя воздух недовольным и тревожным жужжаньем, они путались в пыльных листьях цветов на окнах и с разлёта тупо бились в стёкла. В комнате стоял душный запах табаку, кислой капусты, герани и водки…
Вошёл какой-то высокий, угреватый человек, сел за столик против телеграфиста, молча налил рюмку, выпил, тщательно обсосал свои рыжие усы и басом спросил:
— Как живёшь?
Телеграфист откинулся на спинку стула, шлёпнул ладонью по столу и ответил:
— У меня такое настроение — чтобы стёкла бить!
— Жалуйся! — посоветовал рыжий, наливая ещё водки.
— К чёрту! Все жалуются… а кто слушает?
Платон, усмехнувшись, взглянул на меня и тихо заговорил:
— Я — не пью, но очень люблю сидеть в трактирах, — интересно! Всегда подслушаешь какие-то особенные слова…
— Всё это уродливо и грязно, — заметил я. — Если вы любите читать — читайте больше, ведь в книгах вы найдёте нечто более ценное, чем в трактирах!
— Д-да, конечно! — почему-то не сразу согласился он и, помолчав, добавил: — Хотя, знаете, иногда подумаешь и под уродливыми словами увидишь ту самую мысль, которую вычитал в книге… Тогда и книге больше веришь и люди кажутся лучше… умнее…
— У вас были знакомые интеллигенты? — спросил я.
— Когда я служил в редакции — были… Сотрудники очень хорошо относились ко мне… давали книги… И ещё был у меня в Ростове один знакомый — он столяр, но очень образованный человек, у него была целая библиотека, — медленно сказал Платон.
Он немного опьянел от сытости, и, видимо, ему хотелось спать; глаза его помутнели. Я поднялся, дал ему свой адрес, сказал, чтобы он завтра же пришёл ко мне, и протянул ему руку. Он крепко пожал её и, кивнув головой, просто сказал:
— Спасибо!
Я не заметил, чтобы он был тронут моим отношением к нему, и хотя, разумеется, не ждал благодарности, однако эта его сухость — или что-то другое — не очень понравилась мне. Мы все обязаны ценить взаимные услуги друг друга, это необходимо в общежитии…
Когда я вышел на улицу, было уже темно. Длинная вереница фонарей, сверкая, тянулась во тьму; дул ветер, огоньки вздрагивали…
«А ему, должно быть, холодно в лёгком пиджаке», — подумал я о Платоне Багрове…
Мне удалось найти для Платона место дворника в доме моего знакомого, профессора, очень милого старика, — несколько лет тому назад он отказался от чтения лекций в университете и теперь скромно жил на покое, занятый исследованием о каком-то паразите пшеницы.
Домик у него был маленький, славный; он стоял на окраине города и летом, окружённый со всех сторон старыми липами, окутанный густыми волнами акации и сирени, смотрел из моря зелени гостеприимным, тихим островом.
У профессора была дочь — маленькая девица с голубыми глазками и звонким смехом, весёлая, балованная и беспечная. Она недурно играла на рояле, рисовала, читала изящную литературу и всегда носила белые платья, — они шли к ней, как идёт к берёзе её кора. Она всегда была окружена подругами, такими же изящными, как и сама, у неё часто бывали студенты. Почти каждый вечер было шумно, иногда — весело; играли, спорили, читали стихи, танцовали, а старый профессор сидел где-нибудь в углу и, поглаживая седую бороду, усмехался веселью молодёжи.
Я часто бывал в этом доме и видел Платона. Теперь лицо у него пополнело, круги под глазами исчезли, он носил толстую чёрную фуфайку, чёрные шаровары и высокие сапоги. Этим не совсем обычным костюмом он, должно быть, хотел подчеркнуть себя в глазах людей. Высокий и костлявый, он был угловат в движениях. Его тёмные короткие волосы немного вились, глаза смотрели вдумчиво, спокойно, и в скуластом лице было что-то значительное.
Он молча кланялся мне, — он был настолько тактичен, что никогда не заговаривал со мной при хозяевах, должно быть, чувствуя, что этим он поставил бы меня, да и себя, в неловкое положение. Но, встречая его на дворе, один на один, я подавал ему руку, и мы вступали в беседу.
— Ну, как вам нравится здесь, Платон?
— Ничего! — добродушно отвечал он. — Свободного времени немного, но всё-таки я могу читать… Видеть, чувствовать, работать, думать — вот жизнь! Верно?
— Да, да! — одобрительно говорил я, любуясь его оживлением. — И, главное, читайте побольше хороших книг… Ну, а как вам нравятся хозяева?
— Славные, должно быть, люди… не грубы с прислугой. Редко это встретишь… Барышня забавная! Бегает, визжит, делает гримаски, — всегда чистенькая, точно холёный поросёнок!
Мне не понравился этот отзыв о Лидии Алексеевне, — отрицательное отношение прислуги к хозяевам вполне понятно, но Платон — человек полуинтеллигентный и должен бы понимать, что таким отношением к своей хозяйке он опускается до психологии судомоек. Я ничего не сказал ему по этому поводу, а он, улыбаясь, продолжал:
— Она — славная! Добрая, и хотя капризничает, но к людям относится хорошо… иногда кричит на горничную, но не обидно, по-детски…
— Она только на год моложе вас, — заметил я.
— Ничего не значит! — спокойно возразил он. — Годы бывают разные, — время надо измерять количеством и качеством впечатлений… Что она видела и знает?
Он любил хвастнуть своим житейским опытом, это надоедало мне. И я имел основание не верить ему, я несколько раз замечал, что, когда Лидия Алексеевна проходила мимо дворника, его рука подозрительно торопливо взлетала к шапке; голова покорно склонялась пред нею, и весь он смешно и угловато сгибался, точно боясь испугать девушку своей длинной фигурой, — он был чудовищно нескладен и велик в сравнении со своей хозяйкой. Я не понимал значения этих поклонов, но Лидочка заметила их преувеличенную почтительность. Это естественно: глаза врага всегда прекрасно видят; смешное в мужчине всего скорее доступно зрению женщины…
Весёлая девушка ласково улыбалась ему, иногда дарила его парой незначительных слов, а однажды, когда он колол дрова, даже спросила его — не устал ли он? Этого не следовало делать.
Я предупредил её:
— Он слишком самонадеян… считает себя исключительной личностью и способен забрать себе в голову бог знает что!
Она не обратила внимания на мои слова…
— Чудак он, — сказала она, задумчиво улыбаясь. — Такой смешной, длинный… и всё философствует там в