жандармы из города… Увезли их всех трёх… Мужики даже очень жалели…
Яковлев вдруг поднялся на ноги и, глядя в лицо рыжего солдата неподвижным взглядом — побелевшими глазами, — тяжело заговорил:
Рыжий опустил усы и брови, глядя на Яковлева.
— Солдат есть уничтожитель, — продолжал Яковлев сквозь зубы и тоже выругался крепким, матерным словом.
— Это зачем же ты так? — строго спросил рыжий.
— Мы, Михаил Евсеич, не слыхали никаких этих слов! — просительно сказал Семён. — Это ты, Яковлев, с тоски… так уж…
Яковлев выпрямился и твёрдо стоял против товарищей, снова плотно сжав губы. Только ноздри у него дрожали.
— Ежели Малов узнает про твои речи, он донесёт ротному, пропадёшь ты, Яковлев, да! — внушительно сказал рыжий.
— А ты не донесёшь? — спросил Яковлев, снова оскалив зубы.
Рыжий переступил с ноги на ногу, взглянул вверх и повторил:
— За такие слова не помилуют… брат!
— Ты — донесёшь! — твёрдо заявил Яковлев, упрямый и злой.
— Мне дела нет ни до чего, — угрюмо сказал рыжий. — Я, значит, обязанность исполнил, а летом в запас…
— Мы все пропали! — вполголоса, но сильно крикнул Яковлев. — Тебе что дядя твой сказал?
— Отстань, Яковлев! — попросил Семён.
— Не твоё дело… Хотя бы и дядя…
— Убийца ты, сказал он…
— А ты? — спросил рыжий и ещё раз обругался. Спор принял острый, прыгающий характер. Они точно плевали в лицо друг другу кипящими злобой плевками кратких слов. Семён беспомощно вертел головой и с сожалением чмокал губами.
— И я! — сказал Яковлев.
— А ты?
— Братцы, будет! — просил Семён.
— И я! Ну?
— Ага! Так как же ты можешь…
— Не надо, братцы!
Сопровождая каждое слово матерной руганью, солдаты наступали друг на друга, один — болезненно бледный — весь дрожал, другой грозно ощетинил усы и, надувая толстые красные щёки, гневно пыхтел.
— Малов бежит! — сказал Семён с испугом. — Перестаньте, ради Христа…
И в то же время из тьмы раздался пугливый крик Малова:
— Михаил Евсеич! Они форточки открывают…
— Стой! — сказал рыжий. — Смирно!
И он заорал во всю грудь:
— Закрыть форточки, эй! Стрелять будем…
Из мрака выбежал, согнувшись и держа ружьё наперевес, Малов и, задыхаясь, быстро заговорил:
— Я там, — это, — делаю, а они… открывают окно, слышу. Это — чтобы стрелять меня…
— Имеют право! — глухо сказал Яковлев.
— Ах вы, мать…
Малов быстро вскинул ружьё к плечу, раздался сухой треск, — раз, два. Лицо солдата было бледно, ружьё в его руках дрожало, и штык рыл воздух. Рыжий солдат тоже приложился и, прислушиваясь, замер.
— Э, сволочь! — тихо сказал Яковлев, подбивая ствол ударом руки кверху. Раздался ещё выстрел. Рыжий быстро опустил ружьё и тряхнул Малова, схватив его за плечо.
— Перестань, ты…
Малов закачался на ногах и, видя, что все товарищи спокойны, смущённо заговорил:
— Ну и наро-од! Православного человека, солдата престолу-отечеству, — из окошка стрелять, а?
— Трус! Почудилось тебе, — раздражённо сказал рыжий.
Малов завертелся, махая рукой.
— Ничего не почудилось! И не трус. Кому же охота помирать? — забормотал он, ковыряя пальцем замок ружья.
— Сами себя боитесь, — усмехаясь, молвил Яковлев.
Замолчали. И все четверо неподвижно смотрели на груду красных углей у своих ног.
— Ну? — сказал рыжий. — Не самому же мне идти за дровами. Яковлев, ступай…
Яковлев молча сунул ружьё Семёну и, не торопясь, пошёл. Малов взглянул вслед ему, погладил ствол ружья левой рукой, потом поправил фуражку и сказал:
— Один он не снесёт всего, сколько я наломал, конечно!
И тоже шагнул прочь от костра, держа ружьё на плече. Но сейчас же обернулся и радостно объявил:
— Я там целую лавочку расковырял, ей-богу!
У костра остались две свинцовые фигуры и следили, как уголья одевались серым пеплом. Семён погладил рукавом шинели ствол ружья, тихонько кашлянул и спросил:
— Михаил Евсеич! Видит всё это бог?
Рыжий солдат долго шевелил усами, прежде чем глухо и уверенно ответил:
— Бог — должен всё видеть, такая есть его обязанность…
Потом он потёр подбородок и, тряхнув головой, продолжал с упрёком:
— А Яковлев — напрасно это! Обижать меня не за что! Али я хуже других, а?
Они снова замолчали. Там, во тьме, скрипели и хлопали о землю доски. Семён поднял голову, посмотрел в небо, чёрное, холодное, всё во власти тьмы…
Солдат вздохнул и грустно, тихо сказал:
— А может, и нет бога…
Рыжий солдат, тяжело подняв на него глаза, грубо крикнул:
— Не ври!
И начал сгребать уголья в кучу сапогом. Но скоро оставил это, не окончив, оглянулся вокруг и, шевеля усами, хрипло проговорил:
— Надо понять — человек я или нет? Это надо понять, а потом уж…
Он замолчал, закусил усы и снова крепко потер подбородок.
Семён взглянул на него, опустил глаза и осторожно, тихонько, но упрямо заявил:
— Однако другие говорят — нет его…
Рыжий не ответил.
Становилось всё холоднее. Снег перестал падать, и, должно быть, от этого тьма стала неподвижнее и гуще.
Вдали дрожал какой-то странный звук, неуловимый, точно тень…
Из повести
…Вера вышла на опушку леса — узкая тропа потерялась, незаметно сползая по крутому обрыву в круглую котловину.
Омут, в золотых лучах заката, был подобен чаше, полной тёмно-красного вина. Молодые сосны — точно медные струны исполинской арфы; их крепкий запах сытно напоил воздух и ощущался в нём ясно, как звук. В стройной неподвижности стволов, в живом блеске янтарных капель смолы на красноватой коре чувствовалось тугое напряжение роста; сочно-зелёные лапы ветвей тихо качались, их отражения гладили зеркало омута; был слышен дремотный шорох хвои, стучал дятел, в кустах у плотины пели малиновки, и где-то звенел ручей.
Над чёрным хаосом обугленных развалин мельницы курился прозрачный, синий дым, разбросанно торчали брёвна, доски, на грудах кирпича и угля сверкали куски стёкол, и что-то удивлённое мелькало в их разноцветном блеске. Щедро облитая горячим солнцем, ласково окутанная сизыми дымами, мельница жила тихо угасавшею жизнью, печальной и странно красивой. И всё вокруг мягко краснело, одетое в парчовые тени, в огненные пятна тусклого золота, всё было насыщено задумчивой, спокойной песнью весны и жизни, — вечер был красив, как влюблённый юноша.
На плотине, свесив ноги, сдвинув фуражку на затылок, сидел солдат в белой рубахе, с удилищем в руках; он наклонился над водой, точно готовясь прыгнуть в неё. Длинный, гибкий прут ежеминутно рассекал воздух, взлетая кверху, солдат смешно размахивал руками, пятки его глухо стучали по сырым брёвнам плотины, — резко белый и суетливый, он был лишним в тихой гармонии красок вечера.
Неприязненно сдвинув брови, Вера напомнила себе: «Бил мужиков».
Но это не вызвало в ней того чувства, которое она должна была бы испытывать к солдату.
«Если подойти к нему, он, наверное, скажет дерзость», — лениво подумала девушка и, сорвав бархатный лист буковицы, погладила им щёку. В следующую минуту она спускалась вниз, черпая ботинками мелкий песок.
— Вот так караси, барышня! — крикнул солдат навстречу ей. — Глядите-ка!
Поднял левой рукой ведро и протянул Вере.
В мутной воде бились толстые, золотые рыбы с глупыми мордами, мелькали удивлённые круглые глаза. Вера, улыбаясь, наклонилась над ведром, рыба метнулась и обрызгала ей лицо и грудь водою, а солдат засмеялся.
— Здоровенные звери!
Снова закинул удочку, наклонился над омутом, поднял левую руку вверх и замер, полуоткрыв рот. Лицо у него было пухлое, круглое, карие глаза светились добродушно, весело, верхняя губа — вздёрнута, и светлые усы на ней росли неровными пучками. Над головой его толклись комары, они садились на шею, на щёки, на нос — солдат мотал головою, как лошадь, кривил губы, старался согнать комаров сильной струёй свистящего дыхания, а левую руку всё время неподвижно держал в воздухе.
— Эх! — крикнул он, дёрнув удилище; тело его подалось вперёд.
Вера вздрогнула и быстро сказала:
— Вы упадёте в воду…
— Сорвался, окаянный! — с досадой и сожалением сказал солдат. Потом, надевая червяка на крюк, заговорил, качая головой:
— Упаду, сказали? Никак! А и упаду — разве беда? Я — с Волги, казанский, на воде родился, плаваю вроде щуки, мне бы во флот надо, а не в пехоту…
Говорил он быстро, охотно, звонким теноровым голосом и неотрывно смотрел в воду подстерегающим взглядом охотника.
Вера почувствовала, что ей грустно и обидно думать, что он сёк мужиков розгами.
— Вы из экономии? — спросила она негромко.
— Из неё! — отозвался солдат. — Двадцать три человека пригнали нас, пехоты… Чай, скоро назад погонят, в лагери — чего тут делать? Всё уже кончилось, смирно стало. А жить здесь — не больно весело — мужики глядят волками и бабы тоже… Ничего не дают и продавать не хотят. Обиделись!
Он громко вздохнул.
— Послушайте, — печально спросила Вера, — неужели и вы тоже били их?
Солдат взглянул на неё, покачал головой и невесело ответил:
— Я? Нет… Я — не бил. Я — за ноги держал. Одного — старого, старик древний! Начальство говорит — он самый главный заводчик всему этому делу…
Он отвернулся к воде и задумчиво, но рассудительно добавил, как бы говоря сам себе:
— Чай, поди-ка, это ошибка — что же он может, этакий старичок?
— Вам его жалко? — резко спросила Вера. Добродушие солдата возмущало её, в ней росло острое желание придавить этого человека сознанием его вины перед людьми.
— А как же? — пробормотал солдат. — И собаку жалко, не токмо человека. Одного когда пороли, плакал он — не виноват, говорит, простите, не буду — плакал! А другой — только зубом скрипит, молчит, не охнул, — ну, его и забили! Встать с земли не мог, подняли на ноги, а изо рта у него кровь — губу, что ли, прикусил он, или так, с натуги это? Даже не понять — отчего кровь изо рта? По зубам его не били…
Теперь солдат говорил тихо, раздумчиво и дёргал головой снизу вверх. В его словах Вера не слышала сожаления. Она молча, острым взглядом неприязненно прищуренных глаз, рассматривала солдата, тихонько покусывая губы, искала какое-то сильное слово, чтобы ударить в сердце ему и надолго поселить в нём жгучую боль.
— А рыба-то перестала клевать! — озабоченно и негромко воскликнул он. — Она не любит разговоров, рыба! А может — уж поздно!
Он поднял голову, взглянул на небо и улыбнулся, продолжая:
— Хорош вечерок! Ну-ка ещё?
Забросил крючок в омут, посмотрел на Веру и сообщил ей:
— Привычек здешней рыбы не знаю — первый раз ловлю. А у неё разные привычки — тут она так, там — иначе живёт. А вот солдату везде одинаково трудно, особливо же пехоте!
— А крестьянам разве