позволь мне у тебя ночевать, — можно? — глухо спросил он, не глядя на нее.
— А конечно, батюшка! — быстро сказала мать. Ей было неловко, неудобно с ним.
— Теперь такое время, что дети стыдятся родителей…
— Чего? — вздрогнув, спросила мать.
Он взглянул на нее, закрыл глаза, и его рябое лицо стало слепым.
— Дети начали стыдиться родителей, говорю! — повторил он и шумно вздохнул. — Тебя Павел не постыдится никогда. А я вот стыжусь отца. И в дом этот его… не пойду я больше. Нет у меня отца… и дома нет! Отдали меня под надзор полиции, а то я ушел бы в Сибирь… Я бы там ссыльных освобождал, устраивал бы побеги им…
Чутким сердцем мать понимала, что этому человеку тяжело, но его боль не возбуждала в ней сострадания.
— Да, уж если так… то лучше уйти! — говорила она, чтобы не обидеть его молчанием.
Из кухни вышел Андрей и, смеясь, сказал:
— Что ты проповедуешь, а?
Мать встала, говоря:
— Надо поесть чего-нибудь приготовить…
Весовщиков пристально посмотрел на хохла и вдруг заявил:
— Я так полагаю, что некоторых людей надо убивать!
— Угу! А для чего? — спросил хохол.
— Чтобы их не было…
Хохол, высокий и сухой, покачиваясь на ногах, стоял среди комнаты и смотрел на Николая сверху вниз, сунув руки в карманы, а Николай крепко сидел на стуле, окруженный облаками дыма, и на его сером лице выступили красные пятна.
— Исаю Горбову я башку оторву, — увидишь!
— За что? — спросил хохол.
— Не шпионь, не доноси. Через него отец погиб, через него он теперь в сыщики метит, — с угрюмой враждебностью глядя на Андрея, говорил Весовщиков.
— Вот что! — воскликнул хохол. — Но — тебя за это кто обвинит? Дураки!..
— И дураки и умники — одним миром мазаны! — твердо сказал Николай. — Вот ты умник и Павел тоже, — а я для вас разве такой же человек, как Федька Мазин, или Самойлов, или оба вы друг для друга? Не ври, я не поверю, все равно… и все вы отодвигаете меня в сторону, на отдельное место…
— Болит у тебя душа, Николай! — тихо и ласково сказал хохол, садясь рядом с ним.
— Болит. И у вас — болит… Только — ваши болячки кажутся вам благороднее моих. Все мы сволочи друг другу, вот что я скажу. А что ты мне можешь сказать? Ну-ка?
Он уставился острыми глазами в лицо Андрея и ждал, оскалив зубы. Его пестрое лицо было неподвижно, а по толстым губам пробегала дрожь, точно он ожег их чем-то горячим.
— Ничего я тебе не скажу! — заговорил хохол, тепло лаская враждебный взгляд Весовщикова грустной улыбкой голубых глаз. — Я знаю — спорить с человеком в такой час, когда у него в сердце все царапины кровью сочатся, — это только обижать его; я знаю, брат!
— Со мной нельзя спорить, я не умею! — пробормотал Николай, опуская глаза.
— Я думаю, — продолжал хохол, — каждый из нас ходил голыми ногами по битому стеклу, каждый в свой темный час дышал вот так, как ты…
— Ничего ты не можешь мне сказать! — медленно проговорил Весовщиков. — У меня душа волком воет!..
— И не хочу! Только я знаю — это пройдет у тебя. Может, не совсем, а пройдет!
Он усмехнулся и продолжал, хлопнув Николая по плечу:
— Это, брат, детская болезнь, вроде кори. Все мы ею болеем, сильные — поменьше, слабые — побольше. Она тогда одолевает вашего брата, когда человек себя — найдет, а жизни и своего места в ней еще не видит. Кажется тебе, что ты один на земле такой хороший огурчик и все съесть тебя хотят. Потом, пройдет немного времени, увидишь ты, что хороший кусок твоей души и в других грудях не хуже — тебе станет легче. И немножко совестно — зачем на колокольню лез, когда твой колокольчик такой маленький, что и не слышно его во время праздничного звона? Дальше увидишь, что твой звон в хору слышен, а в одиночку — старые колокола топят его в своем гуле, как муху в масле. Ты понимаешь, что я говорю?
— Может быть — понимаю! — кивнув головой, сказал Николай. — Только я — не верю!
Хохол засмеялся, вскочил на ноги, шумно забегал.
— Вот и я тоже не верил. Ах ты, — воз!
— Почему — воз? — сумрачно усмехнулся Николай, глядя на хохла.
— А — похож.
Вдруг Весовщиков громко засмеялся, широко открыв рот.
— Что ты? — удивленно спросил хохол, остановившись против него.
— А я подумал — вот дурак будет тот, кто тебя обидит! — заявил Николай, двигая головой.
— Да чем меня обидишь? — произнес хохол, пожимая плечами.
— Я не знаю! — сказал Весовщиков, добродушно или снисходительно оскаливая зубы. — Я только про то, что очень уж совестно должно быть человеку после того, как он обидит тебя.
— Вот куда тебя бросило! — смеясь, сказал хохол.
— Андрюша! — позвала мать из кухни.
Андрей ушел.
Оставшись один, Весовщиков оглянулся, вытянул ногу, одетую в тяжелый сапог, посмотрел на нее, наклонился, пощупал руками толстую икру. Поднял руку к лицу, внимательно оглядел ладонь, потом повернул тылом. Рука была толстая, с короткими пальцами, покрыта желтой шерстью. Он помахал ею в воздухе, встал.
Когда Андрей внес самовар, Весовщиков стоял перед зеркалом и встретил его такими словами:
— Давно я рожи своей не видал…
Ухмыльнулся и, качая головой, добавил:
— Скверная у меня рожа!
— А что тебе до этого? — спросил Андрей, любопытно взглянув на него.
— А вот Сашенька говорит — лицо зеркало души! — медленно выговорил Николай.
— И неверно! — воскликнул хохол. — У нее нос — крючком, скулы — ножницами, а душа — как звезда.
Весовщиков взглянул на него и усмехнулся.
Сели пить чай.
Весовщиков взял большую картофелину, круто посолил кусок хлеба и спокойно, медленно, как вол, начал жевать.
— А как тут дела? — спросил он с набитым ртом. И, когда Андрей весело рассказал ему о росте пропаганды на фабрике, он, снова сумрачный, глухо заметил:
— Долго все это, долго! Скорее надо…
Мать посмотрела на него, и в ее груди тихо пошевелилось враждебное чувство к этому человеку.
— Жизнь не лошадь, ее кнутом не побьешь! — сказал Андрей.
Весовщиков упрямо тряхнул головой:
— Долго! Не хватает у меня терпенья! Что мне делать?
Он беспомощно развел руками, глядя в лицо хохла, и замолчал, ожидая ответа.
— Всем нам нужно учиться и учить других, вот наше дело! — проговорил Андрей, опуская голову. Весовщиков спросил:
— А когда драться будем?
— До того времени нас не однажды побьют, это я знаю! — усмехаясь, ответил хохол. — А когда нам придется воевать — не знаю! Прежде, видишь ты, надо голову вооружить, а потом руки, думаю я…
Николай снова начал есть. Мать исподлобья незаметно рассматривала его широкое лицо, стараясь найти в нем что-нибудь, что помирило бы ее с тяжелой, квадратной фигурой Весовщикова.
И, встречая колющий взгляд маленьких глаз, она робко двигала бровями. Андрей вел себя беспокойно, — вдруг начинал говорить, смеялся и, внезапно обрывая речь, свистал.
Матери казалось, что она понимает его тревогу. А Николай сидел молча, и, когда хохол спрашивал его о чем-либо, он отвечал кратко, с явной неохотой.
В маленькой комнатке двум ее жителям становилось душно, тесно, и они, то одна, то другой, мельком взглядывали на гостя.
Наконец он сказал, вставая:
— Я бы спать лег. А то сидел, сидел, вдруг пустили, пошел. Устал.
Когда он ушел в кухню и, повозившись немного, вдруг точно умер там, мать, прислушавшись к тишине, шепнула Андрею:
— О страшном он думает…
— Тяжелый парень! — согласился хохол, качая головой. — Но это пройдет! Это у меня было. Когда неярко в сердце горит — много сажи в нем накопляется. Ну, вы, ненько, ложитесь, а я посижу, почитаю еще.
Она ушла в угол, где стояла кровать, закрытая ситцевым пологом, и Андрей, сидя у стола, долго слышал теплый шелест ее молитв и вздохов. Быстро перекидывая страницы книги, он возбужденно потирал лоб, крутил усы длинными пальцами, шаркал ногами. Стучал маятник часов, за окном вздыхал ветер.
— О, господи! Сколько людей на свете, и всяк по-своему стонет. А где же те, которым радостно?
— Есть уже и такие, есть! Скоро — много будет их, — эх, много! — отозвался хохол.
XXI
Жизнь текла быстро, дни были пестры, разнолицы. Каждый приносил с собой что-нибудь новое, и оно уже не тревожило мать. Все чаще по вечерам являлись незнакомые люди, озабоченно, вполголоса беседовали с Андреем и поздно ночью, подняв воротники, надвигая шапки низко на глаза, уходили во тьму, осторожно, бесшумно. В каждом чувствовалось сдержанное возбуждение, казалось — все хотят петь и смеяться, но им было некогда, они всегда торопились. Одни насмешливые и серьезные, другие веселые, сверкающие силой юности, третьи задумчиво тихие — все они имели в глазах матери что-то одинаково настойчивое, уверенное, и хотя у каждого было свое лицо — для нее все лица сливались в одно: худое, спокойно решительное, ясное лицо с глубоким взглядом темных глаз, ласковым и строгим, точно взгляд Христа на пути в Эммаус.
Мать считала их, мысленно собирая толпой вокруг Павла, — в этой толпе он становился незаметным для глаз врагов.
Однажды из города явилась бойкая кудрявая девушка, она принесла для Андрея какой-то сверток и, уходя, сказала Власовой, блестя веселыми глазами:
— До свиданья, товарищ!
— Прощайте! — сдержав улыбку, ответила мать. А проводив девочку, подошла к окну и, смеясь, смотрела, как по улице, часто семеня маленькими ножками, шел ее товарищ, свежий, как весенний цветок, и легкий, как бабочка.
— Товарищ! — сказала мать, когда гостья исчезла. — Эх ты, милая! Дай тебе, господи, товарища честного на всю твою жизнь!
Она часто замечала во всех людях из города что-то детское и снисходительно усмехалась, но ее трогала и радостно удивляла их вера, глубину которой она чувствовала все яснее, ее ласкали и грели их мечты о торжестве справедливости, — слушая их, она невольно вздыхала в неведомой печали. Но особенно трогала ее их простота и красивая, щедрая небрежность к самим себе.
Она уже многое понимала из того, что говорили они о жизни, чувствовала, что они открыли верный источник несчастья всех людей, и привыкла соглашаться с их мыслями. Но в глубине души не верила, что они могут перестроить жизнь по-своему и что хватит у них силы привлечь на свой огонь весь рабочий народ. Каждый хочет быть сытым сегодня, никто не желает отложить свой