рвался, путался, часто она повторяла много раз одно и то же слово мальчику казалось, что всё, о чём она говорит, она видит во тьме, только неясно видит.
Беседы дяди Петра напоминали Евсею материны сказки; кузнец тоже, должно быть, видел в огне горна и чертей, и бога, и всю страшную человеческую жизнь, оттого он и плакал постоянно. Евсей слушал его речи, легко запоминал их, они одевали его сердце в жуткий трепет ожидания, и в нём всё более крепла надежда, что однажды он увидит что-то не похожее на жизнь в селе, на пьяных мужиков, злых баб, крикливых ребятишек, нечто ласковое и серьёзное, точно церковная служба.
У соседей кузнеца была слепая девочка Таня. Евсей подружился с нею, водил её гулять по селу, бережно помогал ей спускаться в овраг и тихим голосом рассказывал о чём-то, пугливо расширяя свои водянистые глаза. Эта дружба была замечена в селе и всем понравилась, но однажды мать слепой пришла к дяде Петру с жалобой, заявила, что Евсей напугал Таню своими разговорами, теперь девочка не может оставаться одна, плачет, спать стала плохо, во сне мечется, вскакивает и кричит.
— Что он ей наговорил — понять нельзя, но только она всё о бесах лепечет и что небо чёрное, в дырьях, а сквозь дырья огонь видно, бесы в нём кувыркаются, дразнят людей. Разве можно этакое младенчику рассказывать?
— Поди сюда! — позвал дядя Пётр племянника.
И когда Евсей тихо подошёл из угла, он, положив ему на голову тяжёлую жёсткую руку, спросил:
— Говорил ты это?
— Говорил.
— Зачем?
— Не знаю…
Кузнец, не снимая руки, оттолкнул голову мальчика и, глядя ему в глаза, серьёзно сказал:
— Разве небо чёрное?
Евсей тихонько пробормотал:
— А какое же, если она не видит?..
— Кто?
— Танька…
— Да! — сказал кузнец и, подумав, спросил: — А огонь чёрный? Это ты зачем выдумал?
Мальчик молчал, опустив глаза.
— Ну, говори, — чай, не бьют тебя! Зачем ты её этакое болтаешь, ну?
— Мне её жаль, — шёпотом ответил Евсей. Кузнец легонько отодвинул его в сторону и сказал:
— Больше с ней разговаривать не моги, слышал? Никогда. Ты, тётка Прасковья, будь покойна! Дружбу эту мы нарушим.
— Трёпку бы дать ему! — посоветовала мать слепой. — Девочка жила тихо, никому не мешала, а теперь отойти от неё нельзя…
Когда Прасковья ушла, кузнец молча взял Евсея за руку, вывел его на двор и там спросил:
— Говори теперь толком — зачем ты пугал девчонку?
Голос дяди звучал негромко, но строго. Евсей струсил и быстро, заикаясь, стал оправдываться:
— Я — не пугал, я только так, — она всё жалуется: я, говорит, только чёрное вижу, а ты — всё… Я и стал говорить ей, что всё чёрное, чтобы она не завидовала… Я вовсе не пугал…
Он всхлипнул, чувствуя себя обиженным. Дядя Пётр тихо засмеялся.
— Дурак! Ты бы подумал — ведь она всего три года как ослепла, — ведь не слепой она родилась, после оспы это у неё. Значит, помнит она, что как светит. Экий ты глупый!
— Я не глупый, — она мне поверила! — возразил Евсей, вытирая глаза.
— Ну, ладно. Только ты не водись с ней… Слышишь?
— Не буду…
— А что плачешь — это ничего! Пусть думают, будто я тебя побил.
Кузнец толкнул Евсея в плечо и, усмехаясь, добавил:
— Жулики мы с тобой…
Тогда мальчуган ткнулся головой в бок ему, спрашивая дрожащим голосом:
— За что меня все обижают?
— Не знаю, сирота! — ответил дядя, подумав.
Обиды стали приносить мальчику едкое удовольствие, в нём туманно назревало убеждение, что он не такой, как все, потому его и обижают.
Село стояло на пригорке. За рекою тянулось топкое болото. Летом, после жарких дней, с топей поднимался лиловатый душный туман, а из-за мелкого леса всходила на небо красная луна. Болото дышало на село гнилым дыханием, посылало на людей тучи комаров, воздух ныл, плакал от их жадной суеты и тоскливого пения, люди до крови чесались, сердитые и жалкие.
Ночами по болоту плутали синие дрожащие огни, говорилось, что это бесприютные души грешников; люди сокрушённо вздыхали, жалея о них, а друг друга не жалели.
Но они могли жить дружно и весело, — Евсей однажды видел это.
У богатого мужика Веретенникова загорелся ночью овин; мальчик выбежал на огород, влез на ветлу и с неё смотрел на пожар.
Казалось ему, что в небе извивается многокрылое, гибкое тело страшной, дымно-чёрной птицы с огненным клювом. Наклонив красную, сверкающую голову к земле, Птица жадно рвёт солому огненно-острыми зубами, грызёт дерево. Её дымное тело, играя, вьётся в чёрном небе, падает на село, ползёт по крышам изб и снова пышно, легко вздымается кверху, не отрывая от земли пылающей красной головы, всё шире разевая яростный клюв.
Перед лицом огня все люди стали маленькими, чёрными. Они брызгали на него водой, тыкали в пламя длинными шестами, вырывая из зубов пылающие снопы, топтали их ногами и тоже кашляли, фыркали, чихали, задыхаясь в жирном дыму. Кричали, выли, сливая свои голоса со свистом и воем огня, и всё ближе надвигались на него, окружая красную голову чёрным живым кольцом, точно затягивая петлю на шее её. Петля разрывалась там и тут, её снова связывали и всё крепче, более узко, стягивали; огонь свирепо метался, прыгал, его тело пухло, надувалось, извиваясь, как змея, желая оторвать от земли пойманную людьми голову, и, обессилев, устало и угрюмо падало на соседние овины, ползало по огородам, таяло, изорванное и слабое.
— Дружней! — кричали люди, подбадривая один другого.
— Воды! — звенели голоса женщин.
Женщины стояли цепью от пожара до реки, все рядом, чужие и родные, подруги и враги, и
непрерывно по рукам у них ходили вёдра с водой.
— Живо, бабы! Милые — живо!
Было приятно и весело смотреть на эту хорошую, дружную жизнь в борьбе с огнём. Все подбодряли друг друга и хвалили за ловкость, силу, ругались ласково, крики были беззлобны — казалось, что при огне все увидели друг друга хорошими и каждый стал приятен другому. А когда, наконец, они победили огонь, им стало весело. Запели песни, засмеялись, захвастали друг перед другом своей работой, стали шутить, пожилые добыли водки и немножко выпили с устатка, а молодёжь почти до утра гуляла по улице, и всё было хорошо, как во сне.
Евсей не слышал ни одного злого крика, не заметил сердитого лица; всё время, пока горело, никто не плакал от боли и обиды, никто не ревел звериным рёвом дикой злобы, готовой на убийство.
На другой день он сказал дяде Петру:
— Как вчера хорошо было…
— Н-да, сирота, хорошо!.. Ещё немного — слизнул бы огонь половину села.
— Я — про людей! — пояснил мальчик. — Про то, как дружно взялись. Вот бы всегда так жить им, — всегда бы горело!
Кузнец подумал и удивлённо спросил:
— То есть, это выходит — чтобы всегда пожары были?
И, строго взглянув на Евсея, сказал, грозя ему пальцем:
— Ты, голова, гляди, не выдумай чего, на грех! Ишь ты, — пожары ему приятны!
II
Когда Евсей кончил учиться, кузнец сказал:
— Куда ж теперь приделать тебя? Здесь ты ни к чему. Вот поеду мехи покупать, свезу тебя, сирота, в город.
— Сам повезёшь? — спросил Евсей.
— Сам. Жалко тебе будет село покидать?
— Нет. Тебя — жалко…
Кузнец сунул в горн кусок железа и, поправляя щипцами угли, задумчиво отозвался:
— Меня жалеть нечего, я — большой… Мужик, — как все.
— Ты лучше всех! — тихо молвил Евсей.
Дядя Пётр, должно быть, не слышал его слов, он не ответил, вынул из огня раскалённое железо, прищурил глаза и стал ковать, брызгая красными искрами. Потом вдруг остановился, медленно опустил руку с молотом и, усмехаясь, сказал:
— Поучить бы тебя надо чему-нибудь…
Евсей насторожился, ожидая поучения. Но кузнец снова сунул железо в огонь, вытер слёзы на щеках и, глядя в горн, забыл о племяннике. Пришёл мужик, принёс лопнувшую шину. Евсей спустился в овраг, сел там в кустах и просидел до заката солнца, ожидая, не останется ли дядя один в кузнице. Этого не случилось.
День отъезда из села стёрся в памяти мальчика, он помнил только, что когда выехали в поле — было темно и странно тесно, телегу сильно встряхивало, по бокам вставали чёрные, неподвижные деревья. Но чем дальше ехали, земля становилась обширнее и светлее. Дядя всю дорогу угрюмился, на вопросы отвечал неохотно, кратко и невнятно.
Ехали целый день, ночевали в маленькой деревне, ночью кто-то долго и хорошо играл на гармонике, плакала женщина, порою сердитый голос вскрикивал:
— Молчи!
И матерно ругался.
Дальше поехали тоже ночью. Две собаки провожали их, с визгом катаясь во тьме вокруг телеги, а когда выехали из деревни, в лесу, с левой стороны от дороги, угрюмо жалобно кричала выпь.
— Дай бог на счастье! — пробормотал кузнец.
Евсей заснул и проснулся, когда дядя легонько постукивал его кнутовищем по ногам.
— Гляди, сирота, — эй!
Сонным глазам мальчика город представился подобным огромному полю гречихи; густое, пёстрое, оно тянулось без конца, золотые главы церквей среди него — точно жёлтые цветы, тёмные морщины улиц — как межи.
— Ого-о! — сказал Евсей, когда присмотрелся. Город, вырастая, становился всё пестрей. Зелёный, красный, серый, золотой, он весь сверкал, отражая лучи солнца на стёклах бесчисленных окон и золоте церковных глав. Он зажигал в сердце ожидание необычного. Стоя на коленях, Евсей держался рукою за плечо дяди и неотрывно смотрел вперёд, а кузнец говорил ему:
— Ты живи так — сделал, что назначено, а сам в сторону. Бойких людей опасайся: из десятка бойких — один, может, добьётся, девять — разобьётся.
Говорил он нерешительно, как будто сомневаясь — то ли говорит, что нужно? Евсей слушал его чутко, серьёзно, ожидая услышать какие-то особенные слова против опасностей новой жизни.
Кузнец вздохнул и продолжал более твёрдо, более уверенно:
— Меня, сирота, один раз чуть розгами не выпороли в волости, да. Женихом был я в то время, — мне венчаться надо, а они меня — пороть! Им это всё равно, они чужих делов не разбирают. А то губернатору жалобу подавал я — три с половиной месяца в остроге держали, — кроме побоев. Большие побои перенёс, даже кровью харкал, и глаза вот с той поры слезятся. Один полицейский, рыжеватый такой, небольшого роста, чем-то всё по голове меня тюкал.
— Ну, — тихонько сказал Евсей, — ты про это не говори…
— Да ведь чего ещё скажешь? — воскликнул дядя Пётр с усмешкой. Нечего, сирота, сказать-то.
Евсей уныло опустил голову.
Встречу им подвигались отдельные дома, чумазые, окутанные тяжёлыми запахами, вовлекая лошадь и телегу с