Сайт продается, подробности: whatsapp telegram
Скачать:PDFTXT
Собрание сочинений в тридцати томах. Том 8. Жизнь ненужного человека. Исповедь. Лето

к созданию духовных благ.

Кажется мне, слышу я речь уже знакомую, слова, которых давно и тайно ждал.

— Нищее духом, оно бессильно в творчестве. Глухо оно к жизни, слепо и немотно, цель его — самозащита, покой и уют. Всё новое, истинно человеческое, создаётся им по необходимости, после множества толчков извне, с величайшим трудом, и не только не ценится другими «я», но и ненавистно им и гонимо. Враждебно потому, что, памятуя свое родство с целым, отколотое от него «я» стремится объединить разбитое и разрозненное снова в целое и величественное.

Слушаю и удивляюсь: всё это понятно мне и не только понятно, но кажется близким, верным. Как будто я и сам давно уже думал так, но — без слов, а теперь нашлись слова и стройно ложатся предо мною, как ступени лестницы вдаль и вверх. Вспоминаю Ионины речи, оживают они для меня ярко и красочно. Но в то же время беспокойно и неловко мне, как будто стою на рыхлой льдине реки весной. Дядя незаметно ушёл, мы вдвоём сидим, огня в комнате нет, ночь лунная, в душе у меня тоже лунная мгла.

О полночь кончил Михайла свои речи, повёл меня спать на двор, в сарай; легли мы там на сене, и скоро он заснул, а я вышел за ворота, сел на какие-то брёвна, смотрю…

Две звезды большие сторожами в небесах идут. Над горой в синем небе чётко видно зубчатую стену леса, а на горе весь лес изрублен, изрезан, земля изранена чёрными ямами. Внизу — завод жадно оскалил красные зубы: гудит, дымит, по-над крышами его мечется огонь, рвётся кверху, не может оторваться, растекается дымом. Пахнет гарью, душно мне.

Размышляю о горестном одиночестве человека. Интересно говорит Михаила, мыслям своим верует, вижу я их правду, но — почему холодно мне? Не сливается моя душа с душою этого человека, стоит она одиноко, как среди пустыни…

И вдруг вижу, что я думаю словами Ионы и Михайлы, и что их мысли уже властно живут во мне, — хотя и сверх всего, хотя и шевелится в глубине враждебное им и наблюдающее.

Где же — я, и что — моё? Кружусь в недоумениях моих, как волчок, и всё быстрее, так, что в ушах у меня шум, тихий вихрь.

На заводе свисток заныл — сначала тонко и жалобно, потом разревелся густо и повелительно. С гор — утро сонно смотрит; ночь, спускаясь вниз, тихо снимает с деревьев тонкое покрывало своё, свёртывает его, прячет в лощинах и ямах. Обнажается ограбленная земля — выщипано всё вокруг и обглодано, точно по лощине некий великан-озорник прыгал, вырывая полосы леса, нанося земле глубокие раны. В котловине развалился завод этот грязный, жирный, окутан дымом — и сопит. Тянутся к нему со всех сторон тёмные люди, он их глотает одного за другим.

«Богостроители! — думаю. — Настроили!»

Дядя вышел за ворота, растрёпанный, чешется, зевает, скулы у него хрустят, улыбается мне.

— Ага, — кричит, — ты встал?

Но тотчас же ласково спрашивает:

— Али не ложился? Ну, ничего, днём поспишь! Айда-ка, выпьем чаю!

За чаем он говорит:

— И я, браток, ночей не спал, было время, и всех по рожам бить хотел! Я ещё до солдатчины был духом смущён, а там оглушили меня — ударил ротный по уху — не слышу на правое-то. Мне фершал один помог, дай ему…

Хотел, видимо, помянуть имя божие, но остановился, подёргал себя за бороду, ухмыляется. Показалось мне в этом нечто ребячье, да и глаза его по-детски светят — просто, доверчиво.

Очень хороший человек! Углядел он меня — что такое? Я говорю: «Разве же это человеческая жизнь?» — «Верно, отвечает, — всё надо переделать! Давай-ка, говорит, Пётр Васильев, я тебя буду политической экономии учить!» И — начал. Сначала я не понимал ничего, а потом — сразу уразумел всё это безобразие ежедневное и вечное. Так почти с ума сошёл от радости, — ах вы, сволочь, кричу! Это ведь сразу открывается, наука-то: сначала слышишь одни только новые слова, потом придёт минута такая — всё вдруг сложится и обратится в свет! И эта минута — настоящее рождение человека — удивительна!

Лицо у него стало радостным, глаза мягко улыбаются, кивает стриженой головой и говорит:

— Это тебя ждёт!

Приятно смотреть на него — увеличивается в нём детское. И немножко завидно.

— Две трети жизни прожил я, как лошадь, — обидно! Ну, ничего, нагоню сколько можно! Только не прыток я умом. Ум, как рука, тоже требует упражнения. А у меня руки умнее головы.

Смотрю я на него и думаю:

«Почему эти люди не боятся говорить обо всём?»

Зато, — продолжает он, — у Мишки на двоих разума! Начётчик! Ты погоди — он себя развернёт! Его заводский поп ересиархом назвал. Жаль, с богом у него путаница в голове! Это — от матери. Сестра моя знаменитая была женщина по божественной части, из православия в раскол ушла, а из раскола её — вышибли.

Говоря, собирается он на работу, суётся из угла в угол, и всё вокруг его трещит, стулья падают, пол ходуном ходит. Смешно мне и мило видеть его таким.

«Что это за люди?» — думаю.

— Мне дня три можно у вас прожить?

— Валяй, — говорит, — хоть три месяца! Чудак! Мы — не стесняемся, слава богу!

Почесал голову и, ухмыляясь, объявил:

— Нет-нет, а всё бога вспомянешь! Привычка!

Снова загудел завод, и дядя ушёл. А я направился в сарай. Лежит там Михайла, брови строго нахмурил, руки на груди, лицо румяное. Безбородый, безусый, скуластый, весь — одна кость крепкая.

«Что это за люди?..»

С этим я и уснул.

А проснулся — шум, свист, гам, как на соборе всех чертей. Смотрю в дверьполон двор мальчишек, а Михайла в белой рубахе среди них, как парусная лодка между малых челноков. Стоит и хохочет. Голову закинул, рот раскрыт, глаза прищурены, и совсем не похож на вчерашнего, постного человека. Ребята в синем, красном, в розовом — горят на солнце, прыгают, орут. Потянуло меня к ним, вылез из сарая, один увидал меня и кричит:

— Гляди, братцы, мона-ах!

И словно стружки сухие поджёг — вспыхнули дети, завертелись, галдят, сверкают…

— Ка-кой рыжай!

— Волосищи-то!

— Он те даст тютю!

— Эх, язви его, здоров же!

— Не монах, а колокольня!

— Михаил Иваныч — это кто?

Учитель несколько сконфузился, а они хохочут, черти. Уж не знаю, чем я был смешон им, но и меня заразили — смеюсь и кричу:

Брысь, мыши!

А тут солнце, цветной шум в воздухе — и точно всё вокруг, вздрагивая радостно и буйно, мчится куда-то пёстрым вихрем и несёт меня с собой, ослепляя светом, кутая теплом. Михаила здоровается, руку жмёт.

— Мы, — говорит, — в лес идём, не хотите ли с нами?

Очень хорошо всё: какой-то пузатый чертёнок поддел мою скуфейку, напялил на голову себе и мотыльком летает по двору.

Пошёл я с этой ватагой безумных в лес; день тот был для меня весьма памятен.

Высыпались ребята на улицу и легко, как перья по ветру, несутся в гору, а я иду рядом с их пастырем, и кажется мне, что впервые вижу таких приятных детей. Мы с Михайлой идём сзади их, он командует, покрикивает, детишки не слушают его — толкаются, борются, лукают друг в друга сосновыми шишками, спорят. А когда устали, окружили нас, вертятся под ногами, как жуки, дёргают за руки учителя своего, спрашивают что-то о травах и цветах. Всем он говорит дружески, как равный им, и возвышается над ними, словно белый парус. Все детишки бойкие, но иные из них — не по возрасту солидны и задумчивы, держатся около учителя и молчат.

Потом дети снова несколько рассеялись, и Михаила тихо сказал мне:

— Разве они созданы только для работы и пьянства? Каждый из них вместилище духа живого, и могли бы они ускорить рост мысли, освобождающей нас из плена недоумений наших. А войдут они в то же тёмное и тесное русло, в котором мутно протекают дни жизни их отцов. Прикажут им работать и запретят думать. Многие из них — а может быть, и все — подчинятся мёртвой силе и послужат ей. Вот источник горя земли: нет свободы росту духа человеческого!

Он говорит, а рядом идут несколько мальчишек и слушают его; забавно это внимание! Что могут понять юные ростки жизни в его речах? Вспоминаю я своего учителя, — бил он детей линейкой по головам и часто бывал выпивши.

Жизнь наполнена страхом, — говорит Михайла, — силы духа человеческого поедает взаимная ненависть. Безобразна жизнь! Но — дайте детям время расти свободно, не превращайте их в рабочий скот, и свободные, бодрые — они осветят всю жизнь внутри и вне вас прекрасным огнём юной дерзости духа своего, великой красотой непрерывного деяния!

Вокруг везде — жёлтые головки, голубые глаза, румяные лица, как живые цветы в тёмной зелени хвои. Смех и звонкие голоса весёлых птиц, вестников новой жизни.

И вся эта живая красота будет потоптана жадностью. Какой тут смысл? Рождается милый ребёнок; радуясь, растёт прекрасное дитя, и вот — пакостно ругается и горько стонет человек, бьёт жену свою, гасит тоску водкой.

И, как бы отвечая думам моим, говорит Михайла:

— Разрушают народ, едино истинный храм бога живого, и сами разрушители гибнут в хаосе обломков, видят подлую работу свою и говорят: страшно! Мечутся и воют: где бог? А сами умертвили его.

Я вспоминаю речи Ионы о дроблении русского народа, и думы мои легко и славно тонут в словах Михайлы. Но не понимаю я, почему он говорит тихо, без гнева, как будто вся эта тяжкая жизнь — уже прошлое для него?

Тепло и ласково дышит земля пьяными запахами смол и цветов. Звеня, порхают птицы.

Вьются дети, победители тишины лесной, и мне всё более ясно, что до этого дня не понимал я их силы, не видел красоты.

Хорош этот Михайла среди них, со спокойной улыбкой на лице!

Говорю ему, улыбаясь:

— Уйду от вас в сторонку, надо мне подумать!

Смотрит он на меня — глаза его лучатся, ресницы дрожат, и сердце моё ответно вздрагивает.

Ласку я редко видел, ценить её умею и говорю ему:

Хороший вы человек!

Сконфузился он, опустил глаза и этим очень смутил меня. Постояли мы друг против друга молча, разошлись. Потом он кричит мне:

— Не заходите далеко, заплутаетесь!

— Спасибо!

Свернул я в лес, выбрал место, сел. Удаляются голоса детей, тонет смех в густой зелени леса, вздыхает лес. Белки скрипят надо мной, щур поёт. Хочу обнять душой всё, что знаю и слышал за последние дни,

Скачать:PDFTXT

к созданию духовных благ. Кажется мне, слышу я речь уже знакомую, слова, которых давно и тайно ждал. — Нищее духом, оно бессильно в творчестве. Глухо оно к жизни, слепо и