молвил он, краснея.
— Как не надо, милый? Я ведь знаю, какие сны снятся в твои-то годы.
— Не говори про это! — попросил Матвей, опустив голову.
— Ну, не буду, не буду! — снова усмехнувшись, обещала она. Но, помолчав, сказала просто и спокойно: — Мне бы твой грешок выгоден был: ты про меня кое-что знаешь, а я про тебя, и — квиты!
И раньше, чем Матвей успел сказать что-либо в ответ ей, она, всхлипывая и захлёбываясь слезами, начала шептать, точно старуха молитву:
— Глаз завести всю ночь до утра не могла, всё думала — куда пошёл? Человек немолодой, бок у него ножиком пропорот, два ребра сломаны — показывал. Жил здесь — без обиды, тихо. Никого на свете нет у него, — куда идёт? Ох, Мотя, — виновата я перед батюшкой твоим, виновата! Ну, голубь же ты мой тихий, так стыдно молодой женщине со старым мужиком жить, так нехорошо всё это, и такая тоска, — сказать нельзя! Разумный мой, — я глупее тебя, а дам тебе советец верный: коли увидишь, не любит тебя жена, — отпусти её лучше! Отпусти…
И, вскинув руками, она беспомощно поникла.
— Эх, кабы ты постарше был!
— Я всё понимаю! — сказал Матвей, легонько стукнув по столу рукой.
— Где уж! Всего-то и поп не поймёт. Ты бы вот что понял: ведь и Сазан не молоденький, да человек он особенный! Вот, хорошо твой батюшка про старину сказывает, а когда Сазан — так уж как райские сады видишь!
— Разве он умел говорить? — недоверчиво спросил Матвей.
— Тем меня и взял! — горячо ответила женщина, и плечи у неё зарумянились. — Он так умел сказывать, что слушаешь, и — времени счёту нет! Выйду, бывало, к нему за баню, под берёзы, обнимет он меня, как малого ребёнка, и начнёт: про города, про людей разных, про себя — не знаю, как бог меня спасал, вовремя уходила я к батюшке-то сонному! Уж он сам, бывало, гонит, — иди, пора! Я ведь ничего не знаю, нигде не бывала: Балымеры да Окуров, десять вёрст дороги раз пяток прошла, только и всего! Ведь только и живёшь, когда сон видишь да сказки слушаешь. Кабы у меня дитё было! Да — на сорной-то земле не взойти пшенице…
Она заплакала. Казалось, что глаза её тают, — так обильно текли слёзы. Будь это раньше, он, обняв её, стал бы утешать, гладя щёки ей, и, может быть, целовал, а сейчас он боялся подойти к ней.
Вплоть до самого обеда он ходил за нею, точно жеребёнок за маткой, а в голове у него всё остановилось вокруг голого, только солнцем одетого тела женщины.
За обедом огородницы сидели против него. Они умылись, их опалённые солнцем лбы и щёки блестели, пьяные от усталости глаза, налитые кровью, ещё более пьянели от вкусной пищи, покрываясь маслянистой влагой.
Они хихикали, перемигивались и, не умея или не желая соблюдать очереди в еде, совали ложки в чашку как попало, задевали за ложки рабочих — всё это было неприятно Матвею.
Жадный, толстогубый рот Натальи возбуждал в нём чувство, близкое страху. Она вела себя бойчее всех, её низкий сладкий голос тёк непрерывною струёю, точно патока, и все мужчины смотрели на неё, как цепные собаки на кость, которую они не могут достать мохнатыми лапами.
Часто та или другая женщина взвизгивала, и тогда Палага робко просила:
— А вы, бабочки, потише!
— Дак щиплются! — отвечали ей, охая.
Необычный шум за столом, нескромные шутки мужиков, бесстыдные взгляды огородниц и больше всего выкатившиеся глаза Савки — всё это наполнило юношу тёмным гневом; он угрюмо бросил ложку и сказал:
— Матушка, крикни на них хорошенько, забыли, видно, они, что за столом сидят!
Он сейчас же сконфузился, опустил голову и с минуту не смотрел на людей, ожидая отпора своему окрику. Но люди, услышав голос хозяина, покорно замолчали: раздавалось только чмоканье, чавканье, тяжёлые вздохи и тихий стук ложек о край чашки.
Матвей изумлённо посмотрел на всех и ещё более изумился, когда, встав из-за стола, увидал, что все почтительно расступаются перед ним. Он снова вспыхнул от стыда, но уже смешанного с чувством удовольствия, — с приятным сознанием своей власти над людьми.
В своей комнате, налитой душным зноем полудня, он прикрыл ставень и лёг на пол, вспоминая маленькие зоркие глаза отца и его волосатые руки, которых все боялись.
«Этак-то легко! — думал он. — Только крикнуть, а тебя и слушают, — легко!»
Заснув крепким сном, он проснулся под вечер; в жарком воздухе комнаты таял, пройдя сквозь ставень, красный луч солнца, в саду устало перекликались бабы, мычало стадо, возвращаясь с поля, кудахтали куры и пугливо кричали галчата.
Чувствуя, что сегодня в нём родилось и растёт что-то новое, он вышел в сад и, вдохнув всею силою груди душистый воздух, на минуту опьянел, точно от угара, сладко травившего кровь.
Он любил этот миг, когда кажется, что в грудь голубою волною хлынуло всё небо и по жилам трепетно текут лучи солнца, когда тёплый синий туман застилает глаза, а тело, напоённое пряными ароматами земли, пронизано блаженным ощущением таяния — сладостным чувством кровного родства со всей землёй.
Сквозь мягкий звон в ушах до него долетел тихий крик Палаги:
— Что ты… ой!..
Встряхнув головою, он, улыбаясь, оглянулся, но не увидел мачехи, а снова услыхал её возглас:
— Да что ты!
Голос шёл из-за бани; там, в тенистом углу, стояли четыре старые берёзы, почти прижимаясь друг к другу пёстрыми стволами.
Повинуясь вдруг охватившему его предчувствию чего-то недоброго, он бесшумно пробежал малинник и остановился за углом бани, точно схваченный за сердце крепкою рукою: под берёзами стояла Палага, разведя руки, а против неё Савка, он держал её за локти и что-то говорил. Его шёпот был громок и отчётлив, но юноша с минуту не мог понять слов, гневно и брезгливо глядя в лицо мачехе. Потом ему стало казаться, что её глаза так же выкатились, как у Савки, и, наконец, он ясно услышал его слова:
— Теперь — воля! У кого деньги — тот и барин! Х-хо-зяин!
Парень раскачивал руки Палаги, то отводя их от тела, то снова приближая.
Пошатываясь, Палага изнеможённо бормотала:
— Пусти-ка, — с ума ты сошёл!
— Рассчитай: я тебе покоя тут не дам! А его жалеть, старика-то, за что? Кто он такое? Ты подсыпь ему в квас, — я тебе дам чего надо — ты и подсыпай легонько. Лепёшки можно спечь тоже. Тогда бы и сыну…
Матвей понял смысл речи, — он слыхал много историй о том, как травят людей белым порошком, — небо побагровело в его глазах, он схватил стоявший под рукою, у стены бани, заступ, прыгнул вперёд и с размаха ударил Савку.
— Батюшки! — взвизгнула Палага, рванувшись в сторону.
Матвей снова размахнулся, но заступ увяз в чём-то, вырвался из его рук, тяжёлый удар в живот сорвал юношу с земли, он упал во тьму и очнулся от боли — что-то тяжёлое топтало пальцы его руки.
Приподнялся, сел. Около него старательно возилась тесная кучка людей, они кряхтели и взмахивали руками, точно молотя зерно. Над забором, между гвоздей, торчали чьи-то головы, оттуда падали одобрения и советы:
— Сади под душу!
— Между крылец-то, эй, чёрный!
Над ним наклонилась Палага, но он не понимал её речи, с ужасом глядя, как бьют Савку: лёжа у забора вниз лицом, парень дёргал руками и ногами, точно плывя по земле; весёлый, большой мужик Михайло, высоко поднимая ногу, тяжёлыми ударами пятки, чёрной, точно лошадиное копыто, бухал в его спину, а коренастый, добродушный Иван, стоя на коленях, истово ударял по шее Савки, точно стараясь отрубить голову его тупым, красным кулаком.
Оборванный, выпачканный кровью и пылью, парень тыкался лицом в землю и кричал визгливо:
— Бу-удет… бу-у… бра-а-атцы…
С забора советовали:
— Поверните, лешие, да против сердца разок!
А громкий голос говорил внушительно и солидно:
— Есть люди, которые с продухами подмышками, как ты его ни бей — ему ничего! Потому — два дыхания имеет.
Около Матвея возились Палага, Пушкарь и огородница Наталья, на голове у него лежало что-то мокрое, ему давали пить, он глотал, не отрывая глаз от страшной картины и пытаясь что-то сказать, но не мог выговорить ни слова от боли и ужаса.
— Будет! — крикнул он наконец.
Михайло обернулся к нему и согласно ответил:
— Ну, ин будет!
Савка пополз вдоль забора, цапаясь за доски тёмно-красными руками; его кровь, смешавшись со взрытой землёй, стала грязью, он был подобен пню, который только что выкорчевали: ноги, не слушаясь его усилий, волоклись по земле, как два корня, лохмотья рубахи и портков казались содранной корой, из-под них, с пёстрого тела, струился тёмный сок.
Около Палаги стоял Михайло и, улыбаясь, говорил:
— По чашечке бы с устатка-то, хозяюшка!
— Ребята! — кричал Пушкарь. — Волоките его в баню! Ах бес, а?
Сердце Матвея больно замирало, руки тряслись, горло душила противная судорога. Он глядел на всех жалобными глазами, держась за руку мачехи, и слова людей царапали его, точно ногтями.
— Степан Фёдорыч, — говорила Палага Пушкарю, — не надо бы в баню-то, как встанет он ночью да как…
С забора радостно крикнули:
— Ага-а, боисси, шкурёха?!.
Матвей вскочил и начал швырять в головы зрителей комьями земли.
Четверо мужиков, взяв Савку за руки и за ноги, поволокли его, точно куль мякины, задевая и шаркая о землю его выгнутою спиною.
— А вы приподнимите его! — серьёзно сказал Михайло. — Этак-то, волоком, шкуру сдерёте!
В саду собрались все рабочие, огородницы, Власьевна, — Матвей смотрел на них и молчал, изнывая от тяжёлого удивления: они говорили громко, улыбались, шутя друг с другом, и, видимо, никто из них не чувствовал ни страха, ни отвращения перед кровью, ни злобы против Савки. Над ним посмеивались, рассказывая друг другу об ударах, нанесённых ему.
— Дурак он, — добродушно говорил Иван, — так, вроде полоумного даже, ей-богу!
— Воля, говорит! Всё про волю.
— Да-а! Молодой ещё!
Все стали оживлённее и веселее обычного, точно кончили работу и рады, что кончили её, не устав.
Матвей пошёл в кухню — там Власьевна, промывая водой большие царапины на плече и левой груди Палаги, говорила:
— Уж как мы пред хозяином будем теперь — не зна-аю!
— Малину поломали, — бормотала Палага.
Увидав пасынка, она повернулась спиной к нему, воскликнув:
— Ой, ты тут, а я оголилася…
— Ничего, — успокоительно сказала Власьевна. — Он ещё дитя…
Юноше захотелось обругать её; стиснув зубы, он вышел из кухни, сел на ступени крыльца и задумался.