Скачать:PDFTXT
Собрание сочинений в тридцати томах. Том 9. Жизнь Матвея Кожемякина

Нездоровится тебе, Макарыч? — спрашивал Матвей, чувствуя, что этому человеку тяжко.

Пожарный посмотрел вдаль мутным взглядом и в два удара сказал окуровское словцо:

— Скушно.

Юноша вспоминал отца, который тоже умел сказать это слово — круглое, тяжкое и ёмкое — так, что земля точно вздрагивала от обиды.

Однажды, гуляя с Матвеем в поле, за монастырём, Ключарёв как будто немного оживился и рассказал один из своих серых снов.

— И вот, вижу я — море! — вытаращив глаза и широко разводя руками, гудел он. — Океан! В одном месте — гора, прямо под облака. Я тут, в полугоре, притулился и сижу с ружьём, будто на охоте. Вдруг подходит ко мне некое человечище, как бы без лица, в лохмотье одето, плачет и говорит: гора эта — мои грехи, а сатане — трон! Упёрся плечом в гору, наддал и — опрокинул её. Ну, и я полетел!

— Проснулся?

Ключарев не ответил. Приставив ладонь ко лбу, он смотрел на дальние холмы, вытянув шею и широко расставив ноги.

На другой день рано утром по городу закричали, что в огороде полиции кто-то «самоубийством застрелился из ружья».

Ключарёв прервал свои сны за пожарным сараем, под старой уродливой ветлой. Он нагнул толстый сук, опутав его верёвкой, привязал к нему ружьё, бечёвку от собачки курка накрутил себе на палец и выстрелил в рот. Ему сорвало череп: вокруг длинного тела лежали куски костей, обросшие чёрными волосами, на стене сарая, точно спелые ягоды, застыли багровые пятна крови, серые хлопья мозга пристали ко мшистым доскам.

Суетилась строгая окуровская полиция, заставляя горбатого Самсона собирать осколки костей; картузник едва держался на ногах с похмелья, вставал на четвереньки, поднимая горб к небу, складывал кости в лукошко и после каждого куска помахивал рукой в воздухе, точно он пальцы себе ожёг.

— Это кто же? — испуганно спрашивали друг друга окуровцы.

Господи, да пожарный же!

— Ещё у Николы пел!

— Известное лицо.

— Да ведь головы-то нету, ну, и…

Люди с Торговой площади солидно говорили:

Мастеровой народ — он уж всегда как-нибудь

— Разве он мастеровой?

— Ну, пожарный, всё равно!

Мастеровой совсем другое дело! Он в праздник эдак не решится. Он — по вторникам.

— Верно. В понедельник-то он ещё пьёт.

— И потом, мастеровые — они больше вешаются.

Большинство молчало, пристально глядя на землю, обрызганную кровью и мозгом, в широкую спину трупа и в лицо беседовавших людей. Казалось, что некоторые усиленно стараются навсегда запомнить все черты смерти и все речи, вызванные ею.

Кто-то озабоченно и боязливо спросил:

— Где же его закопают?

— Где подобные закопаны? Там и его.

— Я потому, что как он на клиросе пел…

— Пение не оправдывает…

Маленький старичок Хряпов говорил:

— На моём веку семнадцатая душа эдак-то гибнет.

И перечислял по пальцам удавленников, опойц, замёрзших и утонувших пьяниц.

А Базунов, стоя без шапки и встряхивая седыми кудрями, громко говорил, точно псалтырь читал:

— Егда же несть в сердце человеческом страха божия — и человека не бе, но скот бесполезный попирает землю!

Был август, на ветле блестело много жёлтых листьев, два из них, узенькие и острые, легли на спину Ключарева. Над городом давно поднялось солнце, но здесь, в сыром углу огорода, земля была покрыта седыми каплями росы и чёрной, холодной тенью сарая.

Айда-ко домой! — сказал Пушкарь, толкнув Матвея плечом.

Пошли. Улица зыбко качалась под ногами, пёстрые дома как будто подпрыгивали и приседали, в окнах блестели гримасы испуга, недоумения и лицемерной кротости. В светлой, чуткой тишине утра тревожно звучал укоризненный голос Шакира:

— Оттова, что выдумала русска…

Много ты понимаешь, — ворчал Пушкарь.

— Моя — понимаит. Мине — жалка. Ну, зачем нарочна выдумыват разные слова-та? Самы страшны слова, какой есть, — ай-яй, нехоруша дела! Сам боится, другой всё пугаит…

— Молчи!

Зачем молчить? — упрямо и ласково говорил татарин. — Оттова русска скучна живёт — выдумыват! Работа мала. Нарочно выбираит ваша русска, котора дума тяжела-та! Работа не любит он никакой

— Отстань, бес…

 

С неделю времени Матвей не выходил из дома, чувствуя себя оглушённым, как будто этот выстрел раздался в его груди, встряхнув в ней всё тревожное и неясное, что почти сложилось там в равнодушие человека, побеждённого жизнью без битвы с нею. Впечатления механически, силою тяжести своей, слагались в душе помимо воли в прочную и вязкую массу, вызывая печальное ощущение бессилия, — в ней легко и быстро гасла каждая мысль, которая пыталась что-то оспорить, чем-то помешать этому процессу поглощения человека жизнью, страшной своим однообразием, нищетою своих желаний и намерений, — нудной и горестной окуровской жизнью.

Чтобы разорвать прочные петли безысходной скуки, которая сначала раздражает человека, будя в нём зверя, потом, тихонько умертвив душу его, превращает в тупого скота, чтобы не задохнуться в тугих сетях города Окурова, потребно непрерывное напряжение всей силы духа, необходима устойчивая вера в человеческий разум. Но её даёт только причащение к великой жизни мира, и нужно, чтобы, как звёзды в небе, человеку всегда были ясно видимы огни всех надежд и желаний, неугасимо пылающие на земле.

Из Окурова не видно таких огней.

 

…Медленно и скучно прошла зима. Весною Кожемякина снова ударило горе. Раз прибежала Наталья, тревожно крича:

— Иди-ка, Матвей Савельич, чего-то Пушкарёв притомился у нас!

Солдат сидел в двери амбара на большом клубке отшлихтованного каната и, упираясь руками в полотнище плевал на землю кровью, приговаривая:

— Хм-на! Как будто того, — Матвей… проштрафился я… н-на… в грудях чего-то, что ли…

Рабочие, стоя сзади него, лениво попрекали:

Надо тебе было экую тягу ворочать

— Пошли прочь! — слабо сказал солдат, вытирая ладонью кровь с губ. — Текёт, скажи на милость

Попробовав встать на ноги, он пошатнулся, едва не упал и, сконфуженно качая головою, пробормотал:

— На-ка! Пил — назад с год, а похмелье — вот…

Когда его подняли, канат оказался облит кровью и одежда его влажною. В кухне, перекрестясь на образа, он вытянулся на лавке, приказав рабочим:

— Ну, пошли отсюда! Стряпка — принеси-ка мне лёду, я поглотаю малость.

И, оставшись с глазу на глаз с Матвеем, строго заговорил, глядя в тёмное чело печи:

— Это крышка мне! Теперь — держись татарина, он всё понимает, Шакирка! Я те говорю: во зверях — собаки, в людях — татаре — самое надёжное! Береги его, прибавь ему… Ох, молод ты больно! Я было думал — ещё годов с пяток побегаю, — ан — нет, — вот она!

Он наморщил брови и замигал глазами. С лавки на пол тяжко падали капли крови. Наталья принесла лёд и встала у двери, пригорюнясь.

— Ну, — чего тебе? Иди, иди, — ишь ты!

И, когда она ушла, хозяйственно сказал:

— Ты её не тронь, она — ничего баба! Шакир её вышколил. С бабами — осторожно! Шутки — шутками, а бабы своей цены стоят! Жениться захочешь, гляди невест в слободе у нас, наши хоть и нищие, голодные, а умнее здешних, — это верно!

Он устало завёл глаза. Лицо его морщилось и чернело, словно он обугливался, сжигаемый невидимым огнём. Крючковатые пальцы шевелились, лёжа на колене Матвея, — их движения вводили в тело юноши холодные уколы страха.

— В голове шум, — говорил Пушкарев, — словно тараканы шуршат, н-на… Жениться не торопись: от судьбы и на четвереньках не уйдёшь…

Матвею хотелось утешать его, но стыдно было говорить неправду перед этим человеком. Юноша тяжко молчал.

— Как помру, — сипло и вяло говорил Пушкарь, — позови цирульника, побрил бы меня! Поминок — не делай, не любишь ты нищих. Конечно — дармоеды. Ты вот что: останутся у меня племянники — Саватейка с Зосимой — ты им помоги когда!

— Ладно, — с трудом сказал Матвей.

Больно-то добр не будь — сожрут до костей! Оденьте в мундир меня, — как надо! Ты не реви…

Жалко тебя! — всхлипывая, сказал Матвей.

Ничего, — сипел Пушкарёв, не открывая глаз. — Мне тоже жалко умирать-то… Про мундир не забудь, — в порядке чтобы мне! Государь Николай Павлыча, может быть, стречу…

Он вдруг как будто вспыхнул и отчётливо выговорил:

Семьдесят два года беспорочно служил, — везде дела честно вёл… это у господа записано! Он, батюшка, превыше царей справедливостью…

Легонько оттолкнув Матвея, он снова ослабел.

— Что же попа-то нет? Плохо мне, — иди-ка, пошли Шакира… скорее!

Матвей выбежал в сени, — в углу стоял татарин, закрыв лицо руками, и бормотал. По двору металась Наталья, из её бестолковых криков Матвей узнал, что лекарь спит, пьяный, и его не могут разбудить, никольский поп уехал на мельницу, сомов ловить, а варваринский болен — пчёлы его искусали так, что глаза не глядят.

Юноша стоял на крыльце и, видя сквозь открытые двери амбара серые нити, скучно вытянутые по пустырю, думал:

«Теперь мне около этого ходить…»

Ему хотелось идти к Пушкарю, окно кухни было открыто, он слышал шёпот солдата и короткие, ноющие восклицания Шакира:

Будь покойна, бачка! Моя — верна — ахх!

Потом татарин высунул из окна голову, крикнув:

— Касяйн!

Солдат ещё более обуглился, седые волосы на щеках и подбородке торчали, как иглы ежа, и лицо стало сумрачно строгим. Едва мерцали маленькие глаза, залитые смертною слезою, пальцы правой руки, сложенные в крестное знамение, неподвижно легли на сердце.

— Не слышит! — говорил Шакир, передвигая тюбетейку с уха на ухо. — Не двигаит рука

— Матвей, ты здесь? — спросил солдат. — Пальцы мне… сложи крестом…

— Я сложил, — сказал Шакир.

— Руки на груди… Что же вы попа-то… беси…

По полу медленно, тёмной лентой текла кровь.

«В подпечек нальётся, будет пахнуть», — вздрогнув, подумал Матвей.

Челюсть солдата отваливалась, а губы его всё ещё шелестели, чуть слышно выговаривая последние слова:

— В руце твои… Саватейку с Зосимой не забудь… Матвей… Прощай… Шакир-то здесь?..

Тута, бачка, тута!

Татарин стоял и, глядя на свои ладони, тоже шептал что-то, как бы читая невидимую книгу.

— Скажи дяде, Рахметулле… Спасибо ему за дружбу! Ежели что неладно — зови его… Матвей… Рахметулла — всё может, герой… Благодарствую за дружбу… скажи…

Пришёл высокий и седой монастырский батюшка, взглянул на умирающего и ласково сказал:

Нуте-с, оставьте нас…

— Ух какой! — тихонько говорил татарин Матвею, сидя с ним на завалинке. — Сколько есть кровь-та, — до последний капля жил…

Жалко мне его, — сердечно отозвался Матвей, — так жалко! Отца я не жалел эдак-то…

— Я ему мальчишкам знал-та… теперь такой большой татарин — вот плачит! Он моя коленкам диржал, трубам играл, барабанам бил — бульша двасать лет прошёл! Абзей моя, Рахметулла говорил: ты русска, крепка сердца твоя — татарска сердца, кругла голова — татарска голова — верна!

Скачать:PDFTXT

Нездоровится тебе, Макарыч? — спрашивал Матвей, чувствуя, что этому человеку тяжко. Пожарный посмотрел вдаль мутным взглядом и в два удара сказал окуровское словцо: — Скушно. Юноша вспоминал отца, который тоже