Скачать:PDFTXT
Собрание сочинений в тридцати томах. Том 9. Жизнь Матвея Кожемякина

беспокойство.

— Бог с ней! — сказал он, опустив глаза. — Пускай живёт, лишь бы тихо. А мальчонко что?

— Ласковенькой: вошла я, а он мылом намазан, кричит — здравствуйте, как вас зовут? Право!

— Ну, коли они ласковы, и мы с ними ласковы будем! — заявил хозяин, с добрым чувством в груди.

Шакир утвердительно кивнул головой, а Наталья, словно устыдившись чего-то, проговорила:

— Вот только зубы-то, — больно смешно! Сунула в рот щёточку костяную и елозит и елозит по зубам-то, — как щёку не прободёт?

После обеда в небе явились светло-синие пятна, отражаясь в устоявшейся воде луж на дворе. И вот — перед самой большой лужей сидит на корточках вихрастый остроносый мальчик, гоняя прутом чурку по воде, и что-то кричит, а вода морщится, будто смеясь в лицо ему.

Матвей тихонько открыл окно, — в комнату влетел звонкий, срывающийся голос:

Не во сне ли вижу я,

Аль горя-чая молитва

Доле-тела до царя?

У крыльца, склонив голову набок и пощипывая бороду, стоял Шакир, а в дверях амбара качалась кривобокая фигура дворника Маркуши. Прячась за косяк, Матвей Савельев смотрел на складную фигурку мальчика и думал:

«Худоват, ножонки-то жидкие; я в эту пору не таков был — сытее гораздо

Воспоминание о себе поднялось в груди тёплой волной, приласкало. Мальчик встал, вытер руки о штаны, подтянул их и — снова запел, ещё отчётливее разрубая слова:

Ах ты, во-оля, моя во-оля…

Наскоро подсучил штанины, храбро шагнул в лужу красными, как гусиные лапы, ногами и продолжал глубочайшим басом:

Зо-ло-тая ты мо-оя!

Левая штанина спустилась в воду, певец прыгнул из лужи и, поскользнувшись, встал на четвереньки.

— Ах, язва! — крикнул он, отряхая грязь с растопыренных пальцев.

Матвей Савельич высунулся из окна и сочувственно заметил:

— Заругает теперь мамаша-то…

Снова присев на корточки, мальчик полоскал руки в воде и, подняв вверх темнобровое, осыпанное светлыми вихрами лицо, успокоительно улыбаясь, ответил:

Ничего!

— Тебя как звать?

— Боря. А вас?

— Мотя.

Кожемякин поднял руку к лицу, желая скрыть улыбку, нащупал бороду и сконфуженно поправился:

Дядя Матвей, — Матвей Савельев…

Сунув руки в карманы штанишек, мальчик, прищурясь, спросил:

— Это вы и есть хозяин?

— Я самый. А что?

— Так! — сказал Боря.

Но, подумав, добавил:

Толстый вы однако!

— Ты ещё, значит, не видал настояще толстых-то!

— Ну-у! — сказал Боря, усмехаясь. — Не ви-идал! Ещё каких! У нас, в Каинске…

— Где это?

— В Каинске. Вы не знаете?

— Это какой губернии?

Мальчик учительски поправил его:

— Это не в губернии, а в Сибири…

Кожемякин раздвинул банки с цветами, высунулся из окна до половины, оглянув двор: Шакир ушёл, Маркуша, точно медведь, возился в сумраке амбара.

Зачем же в Сибири? — негромко спросил он.

Мальчик недоуменно поглядел на него и, широко улыбаясь, сказал:

Смешной какой вы! Так уж выстроили город — в Сибири. Ваш городздесь выстроили, а тот — там, вот и всё!

— Это верно! — торопливо согласился Кожемякин. — Где поставили город, там он и стоит. Грамотный ты?

Конечно! — ответил Боря, пожимая плечами.

— И я вот тоже! — сообщил Кожемякин, а его собеседник поднял прут с земли и взглянул в небо, откуда снова сеялась мокрая пыль.

— Борис! — крикнул светлый и холодный голос. — Ты бы шёл в комнату, — дождь!

На крыльце стояла высокая женщина в тёмном платье, гладко причёсанная, бледная и строгая, точно монахиня. Было в ней также что-то общее с ненастным днём — печальное и настойчивое. Она видела Кожемякина в окне и, наверное, догадалась, что он хозяин дома, но — не поклонилась ему.

— Иди, пожалуйста! — сказала она.

«Пожалуйста! — подумал Кожемякин, закрывая окно. — Сыну-то, — пожалуйста?..»

Короткий день осени быстро таял в сырой мгле. В переплёт оконной рамы стучалась голая ветка рябины; ветер взмывал, кропя стёкла мелкими слезами, сквозь стены просачивался плачевный шёпот.

Тринадцать раз после смерти храброго солдата Пушкарёва плакала осень; ничем не отмеченные друг от друга, пустые годы прошли мимо Кожемякина тихонько один за другим, точно тёмные странники на богомолье, не оставив ничего за собою, кроме спокойной, привычной скуки, — так привычной, что она уже не чувствовалась в душе, словно хорошо разношенный сапог на ноге.

А сегодня скука стала беспокойна. Точно серые пузыри на лужах, в голове являлись неожиданные и сердитые мысли, — хотелось пойти на чердак и спросить эту женщину:

«Ты — кто такая? Почему из Сибири? Зачем говоришь сыну-ребёнку — пожалуйста? А зубы мелом чистишь — зачем

Матвей ходил в сумерках по комнате и каким-то маленьким, внезапно проснувшимся кусочком души понимал, что все это вопросы глупые. Охотнее и легче думалось о мальчике.

«Боек!»

Этот мальчик как будто толкнул красной от холода, мокрой рукой застоявшееся колесо воспоминаний, оно нехотя повернулось и вот — медленно кружится, разматывая серую ленту прожитого. Мягко шаркая по полу войлочными туфлями, он дошёл в воспоминаниях до Палаги, и мысль снова обратилась к постоялке.

«Чиновница, видно… гордая, не поклонилась…»

Вошла Наталья, тихо спрашивая:

Засветить огонь-от?

— Погоди. Сам засвечу.

Вздохнув, она рассказала, что, когда на чердаке затопили печь, — весь дым повалил в горницу, так что постоялка с сыном на пол легли, чтобы не задохнуться.

— Сошли бы сюда! — хмуро сказал хозяин. — Не укушу, может.

— Шакир полез на крышу, а в трубе-то воронье гнездо

— Что мудрёного?

Наталья снова вздохнула и, опустив голову, виновато сказала:

Будочник пришёл…

Почто?

— Не знаю. А вроде как насчёт стоялки…

— Ну, вот, — заворчал Кожемякин, — выдумали вы с Шакиром, тоже

Он не торопясь вышел на кухню, но будочника уже не было. На столе горела лампа, стоял деревянный ковш, от него пахло пивом. Шакир сидел у стола и щёлкал пальцами по ручке ковша, а Наталья, спрятав руки под фартук, стояла у печи, — было сразу видно, что оба они чем-то испуганы. И Матвей испугался, когда они, торопливо и тихо, рассказали ему, что полиция приказывает смотреть за постоялкой в оба глаза, — женщина эта не может отлучаться из города, а те, у кого она живёт, должны доносить полиции обо всём, что она делает и что говорит.

Это грозило какими-то неведомыми тревогами, но вместе с тем возбуждало любопытство, а оно, обтачиваясь с каждым словом, становилось всё требовательнее и острее. Все трое смотрели друг на друга, недоуменно мигая, и говорили вполголоса, а Шакир даже огня в лампе убавил.

«За что её?» — напряжённо соображал Матвей.

Шакир догадывался:

Деньга фальшивы?

Но Наталья сказала:

— Не похоже будто…

— Почём нам знать, кто на что похож? — тихо заметил Кожемякин.

Может, с мужем сделала чего? — вслух думала Наталья. — Лицо у ней строговато, — пирожок, может, спекла?

— Молчай! — приказал Шакир.

Полиция у всех окуровцев вызывала одинаково сложное чувство, передающееся наследственно от поколения к поколению: её ненавидели, боялись и — подобострастно льстили ей; не понимали, зачем она нужна, и назойливо лезли к ней во всех случаях жизни. И теперь, говоря о постоялке, все думали о полиции.

— Сказали ей про будочника? — спросил хозяин.

— Нет.

Надобно сказать.

— Верно! — согласился Шакир. — Мы её как знаем? А полицию ай-яй хорошо знаем!

Наталья засуетилась:

Бабочка одинокая, без мужа, кто их разберёт, чего им от ней надо? Женщинка молодая. Ин пойду, скажу…

Кожемякин задумался.

— Погоди! Ставь-ка самовар скорей! Подь со мной, Шакир…

Придя в горницу, он зажёг лампу и, чувствуя себя решающим важное дело, внушал татарину:

— Нам — одинаково, что — полиция, что — неизвестный человек. Мы желаем жить, как жили, — тихо! Вот я позову её и спрошу: что такое? И ежели окажется, что что-нибудь, ну, — тогда пускай очистит нас…

— Ну да! — скучно сказал Шакир, оправляя половики, а потом выпрямился и, вздохнув, ушёл.

Кожемякин встал перед зеркалом, в мёртвом стекле отражалось большелобое, пухлое лицо; русая борода, сжимая, удлиняла его, голубые, немного мутные глаза освещали рассеянным, невесёлым светом. Ему не нравилось это лицо, он всегда находил его пустым и, несмотря на бороду, — бабьим. Сегодня на нём — в глазах и на распустившихся губах — появилось что-то новое и тоже неприятное.

«Она, поди-ка, не намного моложе меня?» — вдруг и опасливо подумал он.

Наталья внесла самовар.

— Поди, — приказал он негромко, — скажи ей — хозяин, мол, просит, — вежливо, гляди, скажи! Просит, мол, сойдите… пожалуйста! Да. Будто ничего не знаешь, ласковенько так! Нам обижать людей не к чему…

Наталья ушла, он одёрнул рубаху, огладил руками жилет и, стоя среди комнаты, стал прислушиваться: вот по лестнице чётко стучат каблуки, отворилась дверь, и вошла женщина в тёмной юбке, клетчатой шали, гладко причёсанная, высокая и стройная. Лоб и щёки у неё были точно вылеплены из снега, брови нахмурены, между глаз сердитая складка, а под глазами тени утомления или печали. Смотреть в лицо ей — неловко, Кожемякин поклонился и, не поднимая глаз, стал двигать стул, нерешительно, почти виновато говоря:

— Здравствуйте, сударыня! Пожалуйста, вот — чайку не угодно ли, — не сочтите за обиду, — чашечку!

— Благодарю вас…

Теперь голос её звучал теплее и мягче, чем тогда, на дворе. Он взглянул на неё, — и лицо у неё было другое, нет складки между бровей, тёмные глаза улыбаются.

«Вот она, баба, — мельком подумал он, — разбери, какая она!» — и, смущённо покашливая, спросил её имя.

— Евгения Петровна Мансурова, — раздельно выговорила постоялка и вдруг сама, первая, сказала, улыбаясь:

— Паспорта у меня нет, но — вы не беспокойтесь, я — под надзором полиции, и начальство уже знает, что я живу в вашем доме.

Эти ясно сказанные слова ошеломили Кожемякина, он даже вспотел и не сразу, растерянно молвил:

Ничего-с…

В голове у него прыгали и стучали в виски пугливые мысли:

«Будет у меня жить — приказано ей, что ли, от начальства? Может, на зло мне, али на смех? А будочник как же?»

Она ещё говорила о чём-то, но слова её звучали незнакомо, и вся она с каждой минутой становилась непонятнее, смущая одичавшего человека свободою своих движений и беззаботностью, с которой относилась к полиции.

Тепло как у вас! — слышал он и, чтобы не ошибиться в смысле её слов, повторял их про себя.

— Я люблю, чтобы тепло было

— А чем это так славно пахнет?

— Мёдом-с, — липовый мёд, соты! — тыкая пальцем в стол, говорил Кожемякин, упорно рассматривая самовар, окутанный паром. И неожиданно для себя предложил: — Вы бы медку-то взяли, — для сына?

— Спасибо! — сказала женщина, как-то особенно звонко. — К нему пришёл этот ваш татарин, — славный он у вас, должно быть?

Это было понятно ему.

Четырнадцать лет живёт, —

Скачать:PDFTXT

беспокойство. — Бог с ней! — сказал он, опустив глаза. — Пускай живёт, лишь бы тихо. А мальчонко что? — Ласковенькой: вошла я, а он мылом намазан, кричит — здравствуйте,