Голова дёрнул вверх, катай — айда!
Он шумно схлёбывал чай, обжигался, перехватывал блюдце с руки на руку, фыркал и всё говорил. Его оживление и ласковый блеск радостно удивлённых глаз спугнули страх Матвея.
— Что ж она говорила? — допытывался он.
— Ну, бог с ней! — решил Кожемякин, облегчённо вздыхая. — Ты однако не говори, что она из этих!
— Зачем буду говорить? Кто мне верит?
— Дурному всяк поверит! Народ у нас злой, всё может быть. А кто она — это дело не наше. Нам — одно: живи незаметно, как мы живём, вот вся задача!
Он долго внушал Шакиру нечто неясное и для самого себя; татарин сидел весь потный и хлопал веками, сгоняя сон с глаз своих. А в кухне, за ужином, о постоялке неустанно говорила Наталья, тоже довольная и заинтересованная ею и мальчиком.
— Такая умильная, такая ли уж великатная, ну — настоящая госпожа!
Матвей, всё более успокаиваясь, заметил:
— Эк вы, братцы, наголодались по человеке-то! Ничего не видя, а уж и то и сё! Однако ты, Наталья, не больно распускай язык на базаре-то и везде, — тут всё-таки полиция причастна…
И замолчали, вопросительно поглядывая друг на друга.
Дробно барабаня пальцами по столу, Кожемякин чувствовал, что в жизнь его вошло нечто загадочное и отстраниться от загадки этой некуда.
«Да и охоты нет отстраняться-то, — покорно подумал он. — Пускай будет что будет, — али не всё равно?»
И вспомнил, что Шакир в первый год жизни в доме у него умел смеяться легко и весело, как ребёнок, а потом — разучился: смех его стал звучать подавленно и неприятно, точно вой. А вот теперь — татарин снова смеётся, как прежде.
«Детей он любит, — когда они свиным ухом не дразнятся и камнями не лукают…»
Ночью, лёжа в постели, он слышал над головой мягкий шорох, тихие шаги, и это было приятно: раньше, бывало, на чердаке шуршали только мыши да ветер, влетая в разбитое слуховое окно, хлопал чем-то, чего-то искал. А зимою, тихими морозными ночами, когда в поле, глядя на город, завистливо и жалобно выли волки, чердак отзывался волчьему вою жутким сочувственным гудением, и под этот непонятный звук вспоминалось страшное: истекающая кровью Палага, разбитый параличом отец, Сазан, тихонько ушедший куда-то, серый мозг Ключарёва и серые его сны; вспоминалась Собачья Матка, юродивый Алёша, и настойчиво хотелось представить себе — каков был видом Пыр Растопыр?
Когда над городом пела и металась вьюга, забрасывая снегом дома до крыш, шаркая сухими мохнатыми крыльями по ставням и по стенам, — мерещился кто-то огромный, тихонький и мягкий: он покорно свернулся в шар отребьев и катится по земле из края в край, приминая на пути своём леса, заполняя овраги, давит и ломает города и села, загоняя мягкою тяжестью своею обломки в землю и в безобразное, безглавое тело своё. Незаметно, бесшумно исчезают под ним люди, растёт оно и катится, а позади него — только гладкая пустыня, и плывёт над нею скорбный стон:
— Помоги!
Первый месяц жизни постоялки прошёл незаметно быстро, полный новых маленьких забот: Шакир уговорил хозяина переложить на чердаке печь, перестлать рассохшийся пол, сделать ещё целую кучу маленьких поправок, — хозяин морщился и жаловался:
— Тут на починку столько денег уйдёт, что и в два года она мне их не покроет, постоялка-то!
— Нисяво! — весело утешал татарин. — Наша говорит — «хороша людя дороже деньга!»
— Да я не столь о деньгах, а возня это — стучат, скрипят!
На время, пока чердак устраивали, постоялка с сыном переселилась вниз, в ту комнату, где умерла Палага; Кожемякин сам предложил ей это, но как только она очутилась на одном полу с ним, — почувствовал себя стеснённым этой близостью, чего-то испугался и поехал за пенькой.
Ездил и всё думал о ней одни и те же двуличные, вялые думы, отягощавшие голову, ничего не давая сердцу.
Ясно было только одно: «Она тоже всем тут чужая, вроде как я…»
Эта грустная мысль была приятна и торопила домой.
Воротясь и увидав комнату Палаги пустой уже, Матвей вздохнул, жалея о чём-то.
Подходила зима. По утрам кочки грязи, голые сучья деревьев, железные крыши домов и церквей покрывались синеватым инеем; холодный ветер разогнал осенние туманы, воздух, ещё недавно влажный и мутный, стал беспокойно прозрачным. Открылись глубокие пустынные дали, почернели леса, стало видно, как на раздетых холмах вокруг города неприютно качаются тонкие серые былинки.
Уже отгуляли рекрута — в этом году не очень буйно: вырвали три фонаря на базарной площади, выбили стёкла в доме земской управы и, когда дрались со слободскими, сломали часть церковной ограды у Николы, — палки понадобились.
А в Балымерах племянник кулака Мокея Чапунова в петлю полез со страха перед солдатчиной, но это не помогло: вынули из петли и забрили.
Вечера становились неиссякаемо длинными. В прошлые годы Матвей проводил их в кухне, читая вслух пролог или минеи, в то время как Наталья что-нибудь шила, Шакир занимался делом Пушкаря, а кособокий безродный человек Маркуша, дворник, сидя на полу, строгал палочки и планки для птичьих клеток, которые делал ловко, щеголевато и прочно. Иногда играли в карты — в дураки и свои козыри, а то разговаривали о городских новостях или слушали рассказы Маркуши о разных поверьях, о мудрости колдуний и колдунов, поисках кладов, шутках домовых и всякой нечистой силы.
Но теперь в кухне стал первым человеком сын постоялки. Вихрастый, горбоносый, неутомимо подвижной, с бойкими, всё замечавшими глазами на круглом лице, он рано утром деловито сбегал с верха и здоровался, протягивая руку со сломанными ногтями.
— Я буду вам помогать, Наташа!
В коротенькой рыжей курточке, видимо, перешитой из мужского пиджака, в толстых штанах и валенках, обшитых кожей, в котиковой, всегда сдвинутой на затылок шапочке, он усаживался около Натальи чистить овощи и на расспросы её отвечал тоном зрелого, бывалого человека.
— Как же вы, миленький, ехали-то?
— Очень просто, — на лошадях!
— Чай, городов-то сколько видели?
Прищурив глаза, он перечислял:
— Екатеринбург, Пермь, Сарапуль, — лучше всех — Казань! Там цирк, и одна лошадь была — как тигр!
— Ой, господи! — вздыхала Наталья.
— Полосатая, а ноги — длинные, и от неё ничего нельзя спрятать…
Подробно рассказав о лошади, подобной тигру, или ещё о каком-нибудь чуде, он стряхивал с колен облупки картофеля, оглядывался и говорил:
— Шакир, давайте чего-нибудь делать!
На пустыре Борю встречали широкими улыбками, любопытными взглядами.
— С добреньким утречком!
Взмахивая шапкой, Борис Акимович солидно отвечал:
— Здравствуйте, господа! Бог на помощь!
— Благодарим! — отвечали господа, шлёпая лаптями по натоптанной земле.
— Маркуша! Давайте мне работу!
— На-ко, миляга, на! — сиповато говорил Маркуша, скуластый, обросший рыжей шерстью, с узенькими невидными глазками. Его большой рот раздвигался до мохнатых, острых, как у зверя, ушей, сторожко прижавшихся к черепу, и обнажались широкие жёлтые зубы.
— Ты, Боря, остерегайся его! — предупредили однажды Борю мужики. — Он колдун, околдует тебя!
Человек семи лет от роду пренебрежительно ответил:
— Колдуны — это только в сказках, а на земле нет их!
В сыром воздухе, полном сладковатого запаха увядших трав, рассыпался хохот:
— Ах, мать честная, а?
— Маркух — слыхал?
Полуслепой Иван гладил мальчика по спине, причитая:
— Ой ты, забава, — ой ты, малая божья косточка!
Маркуша тряс животом, а Шакир смотрел на всех тревожно, прищурив глаза.
Кожемякин, с удивлением следя за мальчиком, избегал бесед с ним: несколько попыток разговориться с Борей кончились неудачно, ответы и вопросы маленького постояльца были невразумительны и часто казались дерзкими.
— Нравится тебе у меня? — спросил он однажды. Мальчик взмахнул ресницами, сдвинул шапку на затылок.
— Разве я у вас?
— А как? Дом-от чей? Мой! И двор и завод…
— А город?
— Город — царёв.
Боря подумал.
— Вы что делаете?
— Я? Верёвку, канат…
— Нет, — топнув ногой, повторил Боря, — что делаете вы?
— Я? Я — хозяин, слежу за всеми…
— Вас вовсе и не видно!
— Тятя — это кто?
— Отец, — али не знаешь?
— Ну, папа! У нас папой ребятёнки белый хлеб зовут. Так он чем занимался, папа-то?
— Он?
Боря нахмурился, подумал.
— Книги читал. Потом — писал письма. Потом карты рисовал. Он сильно хворал, кашлял всё, даже и ночью. Потом — умер.
И, оглянув двор, накрытый серым небом, мальчик ушёл, а тридцатилетний человек, глядя вслед ему, думал: «Врёт чего-то!»
В другой раз он осведомился:
— Как мамаша — здорова?
Боря, поклонясь, ответил:
— Благодарю вас, да, здорова.
«Ишь ты!» — приятно удивлённый вежливостью, воскликнул Матвей про себя.
— Не скучает она?
— Она — большая! — вразумительно ответил мальчик. — Это только маленьким бывает скучно.
— Ну, — я вот тоже большой, а скучаю!
Тогда Борис посоветовал ему:
— А вы возьмите книжку и почитайте. Робинзона или «Родное слово», — лучше Робинзона!
«Какое родное слово? О чём?» — соображал Матвей.
И каждый раз Боря оставлял в голове взрослого человека какие-то досадные занозы. Вызывая удивление бойкостью своих речей, мальчик будил почти неприязненное чувство отсутствием почтения к старшим, а дружба его с Шакиром задевала самолюбие Кожемякина. Иногда он озадачивал нелепыми вопросами, на которые ничего нельзя было ответить, — сдвинет брови, точно мать, и настойчиво допытывается:
— А почему нельзя? Запрещается?
— Н-нет, — а просто — зачем?
— Вы их любите?
— Ворон-то? Чай, их не едят, чудак ты!
— Чижей тоже не едят, а вы их любите!
— Так они поют!
Казалось, что это удовлетворило Борю, но, подумав, он спросил:
— Разве любят за то, что — можно есть или — что поют?
Кожемякина обижали подобные вопросы, ему казалось, что эта маленькая шельма нарочно говорит чепуху, чтобы показать себя не глупее взрослого.
Однажды Маркуша, сидя в кухне, внушал Борису:
— Кот — это, миляга, зверь умнеющий, он на три локтя в землю видит. У колдунов всегда коты советчики, и оборотни, почитай, все они, коты эти. Когда кот сдыхает — дым у него из глаз идёт, потому в ём огонь есть, погладь его ночью — искра брызжет. Древний зверь: бог сделал человека, а дьявол — кота и говорит ему: гляди за всем, что человек делает, глаз не спускай!
— Вы видали дьяволов? — спросил Боря звонко и строго.
— Храни бог! На что они мне надобны?
— А вы, дядя Матвей, видали?
— Ну вот, — где их увидишь?
Мальчик, нахмурясь, солидно сказал:
— Это вы всё смеётесь надо мной, потому что я — ещё маленький! А дьяволов — никто не видел, и вовсе их нет, мама говорит — это просто глупости