Скачать:PDFTXT
Собрание сочинений в тридцати томах. Том 9. Жизнь Матвея Кожемякина

а дворяне — немцы, и это, говорит, надо переменить

Вормс, пошевелив серыми бровями, спросил:

— Как?

— Что?

Переменить — как?

— До этого он не дошёл!

Исправник поднял к носу указательный палец, посмотрел на него, понюхал зачем-то и недовольно наморщил лоб.

— А другие? — спросил он.

— Другие? — повторил Бурмистров, понижая голос и оглядываясь. — Другие — ничего! Кто же другие? Только он один рассуждает…

— А печник? Там есть печник! Есть?

— Он — ничего! — хмуро сказал Вавила.

— Всё?

— Всё.

Исправник отклонил своё сухое тело на спинку кресла и, размеренно стукая пальцем по столу, сказал:

— Все вы там — пьяницы, воры, и всех вас, как паршивое стадо, следует согнать в Сибирь! Ты — тоже разбойник и скот!..

Говорил он долго и сухо, точно в барабан бил языком. Бурмистров, заложив руки за спину, не мигая смотрел на стол, где аккуратно стояли и лежали странные вещи: борзая собака жёлтой меди, стальной кубик, чёрный, с коротким дулом, револьвер, голая фарфоровая женщина, костяная чаша, подобная человечьему черепу, а в ней — сигары, масса папок с бумагами, и надо всем возвышалась высокая, на мраморной колонне, лампа, с квадратным абажуром.

Исправник, грозя пальцем, говорил:

— Ты у меня смотри!

Потом, сунув руку в карман, деловито продолжал:

— Ты теперь должен там слушать и доносить мне обо всём, что они говорят. Вот — на, возьми себе целковый, потом ещё получишь, — бери!

Протянув открытую ладонь, Вавила угрюмо сказал:

— Я ведь не из-за денег…

— Это всё равно!

Опираясь на ручки кресла, исправник приподнял своё тело и наклонил его вперёд, точно собираясь перепрыгнуть через стол.

Бурмистров уныло опустил голову, спросив:

Идти мне?

— Ступай!

Был конец августа, небо сеяло мелкий дождь, на улицах шептались ручьи, дул порывами холодный ветер, тихо шелестели деревья, падал на землю жёлтый лист. Где-то каркали вороны отсыревшими голосами, колокольчик звенел, бухали бондари по кадкам и бочкам. Бурмистров, смешно надув губы, шлёпал ногами по жидкой грязи, как бы нарочно выбирая места, где её больше, где она глубже. В левой руке он крепко сжимал серебряную монету — она казалась ему неудобной, и он её нёс, как женщина ведро воды, — отведя руку от туловища и немного изогнувшись на правую сторону.

На месте вчерашней злобы против кривого в груди Вавилы образовалась какая-то холодная пустота, память его назойливо щекотали обидные воспоминания:

В городе престольный праздник Петра и Павла, по бульвару красивыми стаями ходит нарядное мещанство, и там, посреди него, возвышаются фигуры начальствующих лиц. Громко играют медные трубы пожарных и любителей.

А посредине улицы, мимо бульвара, шагает он, Вавила Бурмистров, руки у него связаны за спиною тонким ремнём и болят, во рту — солёный вкус крови, один глаз заплыл и ничего не видит. Он спотыкается, задевая ушибленною ногою за камни, — тогда городовой Капендюхин дёргает ремень и режет ему туго связанные кисти рук. Где-то за спиной раздаётся вопрос исправника:

— Кто?

— Зо слободы, ваше благородые, Бурмистроу!

— За что?

— Та буйство учиныв на базари!

И голос исправника горячо шипит:

Дать ему там, сукиному сыну!

— Злушаю, ваше благородые!

Дали. Двое стражников уселись на голову и на ноги, а третий отхлестал нагайкой.

— Ты мне за это целковый платишь? — остановясь под дождём, пробормотал Вавила.

Одна за другой вспоминались обиды, уводя человека куда-то мимо трактиров и винных лавок. Оклеивая всю жизнь тёмными пятнами, они вызывали подавляющее чувство физической тошноты, которое мешало думать и, незаметно для Вавилы, привело его к дому Волынки. Он даже испугался, когда увидел себя под окном комнаты Тиунова, разинул рот, точно собираясь крикнуть, но вдруг решительно отворил калитку, шагнул и, увидев на дворе старуху-знахарку, сунул ей в руку целковый, приказав:

— Тащи две, живо! Хлеба, огурцов, рубца — слышишь?

А войдя в комнату Тиунова, сбросил на пол мокрый пиджак и заметался, замахал руками, застонал, колотя себя в грудь и голову крепко сжатыми кулаками.

— Яков — на! Возьми, — вот он я! Действительно — верно! Эх — человек! Кто я? Пылинка! Лист осенний! Где мне — дорога, где мне жизнь?

Он — играл, но играл искренно, во всю силу души: лицо его побледнело, глаза налились слезами, сердце горело острой тоской.

Он долго выкрикивал своё покаяние и жалобы свои, не слушая, — не желая слышать, — что говорил Тиунов; увлечённый игрою, он сам любовался ею откуда-то из светлого уголка своего сердца.

Но, наконец, утомился, и тогда пред ним отчётливо встало лицо кривого: Яков Тиунов, сидя за столом, положил свои острые скулы на маленькие, всегда сухие ладони и, обнажив чёрные верхние зубы, смотрел в глаза ему с улыбкой, охлаждавшей возбуждение Вавилы.

— Ты — что? — спросил он, отодвигаясь от кривого. — Сердишься, а?

Тиунов длительно вздохнул.

— Эх, Вавила, хорошая у тебя душа всё-таки!

Душа у меня — для всего свободна! — воскликнул обрадованный Бурмистров.

— Зря ты тут погибаешь! Шёл бы куда-нибудь судьбы искать. В Москву бы шёл, в губернию, что ли!

Уйти? — воскликнул Вавила, подозрительно взглянув на тёмное, задумчивое лицо. «Ишь ты, ловок!» — мельком подумал он и снова стал поджигать себя: — Не могу я уйти, нет! Ты знаешь, любовьцепь! Уйду я, а — Лодка? Разве ещё где есть такой зверь, а?

— Возьми с собой.

— Не пойдёт!

Бурмистров горестно ударил кулаком по столу так, что зашатались бутылки.

— Я уговаривал её: «Глафира, идём в губернию! Поступишь в хорошее заведение, а я туда — котом пристроюсь». — «Нет, говорит, милый! Там я буду, может, десятая, а здесь я — первая!» Верно — она первая!

— Пустяки всё это! — тихо и серьёзно сказал Тиунов. Вавила посмотрел на него и качнул головой, недоумевая.

— Ты меня успокой всё-таки! — снова заговорил он. — Что я сделал, а?

— Это насчёт доноса? — спросил кривой. — Ничего! Привязаться ко мне трудно: против государь-императора ничего мною не говорено. Брось это!

— Вот — душа! — кричал Бурмистров, наливая водку. — Выпьем за дружбу! Эх, не волен я в чувствах сердца!

Выпили, поцеловались, Тиунов крепко вытер губы, и беседа приняла спокойный, дружеский характер.

— Ты сообрази, — не торопясь, внушал кривой, — отчего твоё сердце, подобно маятнику, качается туда-сюда, обманывая всех, да и тебя самого? От нетвёрдой земли под тобою, браток, оттого, что ты человек ни к чему не прилепленный, сиречьмещанин! Надо бы говорить — мешанин, потому — всё в человеке есть, а всё — смешано, переболтано…

— Верно! — мотая головой, восклицал Вавила. — Ах, верно же, ей-богу! Всё во мне есть!

— А стержня — нету! И все мы такие, смешанные изнутри. Кто нас ни гни — кланяемся и больше ничего! Нет никаких природных прав, и потому — христопродавцы! Торговать, кроме души, — нечем. Живём — пакостно: в молодости землю обесчестив, под старость на небо лезем, по монастырям, по богомольям шатаясь…

— Верно! Жизнь беззаконная!

Закон, говорится, что конь: куда захочешь, туда и поворотишь, а руку протянутьнельзя нам к этому закону! Вот что, браток!

Гладкая речь Тиунова лентой вилась вокруг головы слободского озорника и, возбуждая его внимание, успокаивала сердце. Ему даже подумалось, что спорить не о чем: этот кривой, чернозубый человек славе его не помеха. Глядя, как вздрагивает раздвоенная бородка Якова Захарова, а по черепу, от глаз к вискам, змейками бегают тонкие морщины, Бурмистров чувствовал в нём что-то интересно и жутко задевающее ум.

— Гляди вот, — говорил Тиунов, направляя глаз в лицо Вавилы, — ты на меня донёс…

Вавила передёрнул плечами, точно от холода.

— А я тебе скажу открыто: возникает Россия! Появился народ всех сословий, и все размышляют: почему инородные получили над нами столь сильную власть? Это значит — просыпается в народе любовь к своей стране, к русской милой земле его!

Прищурив глаз, кривой налил водки, выпил и налил ещё.

— А долго ты пить можешь? — с живым любопытством спросил Бурмистров.

Бывалый человек спокойно ответил:

— Пока водка есть — пью, а как всю выпью, то перестаю…

Этот ответ вызвал у Вавилы взрыв резвого веселья: он хохотал, стучал ногами и кричал:

— Эт-то ловко!

Просидели до позднего вечера, и с той поры Бурмистров стал всем говорить, что Яков Захаров — умнейший человек на земле. Но, относясь к Тиунову с подчёркнутым уважением, он чувствовал себя неловко перед ним и, вспоминая о доносе, размышлял:

«Молчит, кривой дьявол! Видно, ищет своей минуты, когда бы ловчее осрамить меня…»

При этой мысли кровь в груди у него горячо вскипала, он шумно отдувался, расширяя ноздри, как породистый конь, и, охваченный тревожным тёмным предчувствием неведомой беды, шёл в «раишко» к Лодке, другу своего сердца и складочному месту огорчений своих.

 

Лодкаженщина лет двадцати трёх, высокая, дородная, с пышною грудью, круглым лицом и большими серо-синего цвета наивно-наглыми глазами. Её густые каштановые волосы гладко причёсаны, тщательно разделены прямым пробором и спускаются на спину толстой, туго заплетённой косой. Тяжесть волос понуждает Лодку держать голову прямо, — это даёт ей вид надменный. Нос у неё не по лицу мал, остр и хрящеват, тёмно-красные губы небольшого рта очерчены строго, она часто облизывает их кончиком языка, и они всегда блестят, точно смазанные маслом. И глаза её тоже блестят приятною улыбкою человека, довольного своею жизнью и знающего себе цену.

Ходит она уточкою, вперевалку, и даже когда сидит, то её пышный бюст покачивается из стороны в сторону; в этом движении есть нечто, раздражающее угрюмого пьяницу Жукова; часто бывает, что он, присмотревшись налитыми кровью глазами к неустанным колебаниям тела Лодки, свирепо кричит:

— Перестань, дьявол! Сиди смирно!

Рыжая щетина на его круглой голове и багровых щеках встаёт дыбом, и глаза мигают, словно от испуга.

Малина с молоком! — называет, восхищаясь, Лодку весёлый доктор Ряхин и осторожно, со смущённой улыбкой на костлявом лице, отдаляется от неё. Он тяготеет к неугомонной певунье, гибкой и сухонькой Розке, похожей на бойкую чёрную собачку: кудрявая, капризная, с маленькими усиками на вздёрнутой губе и мелкими зубами, она обращается с Ряхиным дерзко, называя его в глаза «зелёненьким шкелетиком». Она всем даёт прозвища: Жуков для неё — Ушат Помоевич, уныло-злой помощник исправника Немцев — Уксус Умирайлыч.

Третья девица — рыжая, коротенькая Паша — молчалива и любит спать. Позёвывая, она тягуче воет. У неё большой рот, неровные, крупные зубы. Косо поставленные, мутно-зелёные глазки смотрят на всех обиженно и брезгливо, а на Четыхера — со страхом и любопытством.

Сорокалетняя рослая и стройная Фелицата Назаровна Воеводина относится к девицам хорошо, покровительствует их сердечным делам, вмешивается в ссоры и умеет безобидно

Скачать:PDFTXT

а дворяне — немцы, и это, говорит, надо переменить… Вормс, пошевелив серыми бровями, спросил: — Как? — Что? — Переменить — как? — До этого он не дошёл! Исправник поднял