Скачать:PDFTXT
Собрание сочинений в тридцати томах. Том 9. Жизнь Матвея Кожемякина

Я, — говорит, — как отойду в сторону от чего-нибудь, так уж оно мне и не интересно совсем, забываю всё.

Прослушал я эту историю и не могу понять: что тут хорошо, что плохо? Много слышал я подобного, всюду действуют люди, как будто не совсем плохие и даже — добрые, и даже иной раз другому добра желают, а всё делается как-то за счёт третьего и в погибель ему.

А хорошо Дроздов рассказывает и любит это дело. Просто всё у него и никто не осуждён, точно он про мёртвых говорит».

 

«Сегодня за обедней показалось мне, что поп Александр в мою сторону особо ласково глядел; дождался я его на паперти, подошёл под благословение, спрашиваю — не позволит ли когда придти к нему, а он вдруг заторопился, схватил за рукав меня и скороговоркой приглашает:

— Пожалуйте когда угодно, сделайте уважение!

Да и повёл за собою. Ходит быстро, мелкими шажками, шубёнка у него старенькая и не по росту, видно, с чужого плеча. Молоденький он, худущий и смятенный; придя к себе домой, сразу заметался, завертелся недостойно сана, бегает из горницы в горницу, и то за ним стул едет, то он рукавом ряски со стола что-нибудь смахнёт и всё извиняется:

— Ой, извините великодушно!

Щека у него вздрагивает, тонкие волосёнки дымом вокруг головы, глаза серые, большие и глядят чаще всего в потолок, а по костям лица гуляет улыбочка, и он её словно стереть хочет, то и дело проводя по щекам сухонькими руками. Совсем не похож на себя, каким в церкви служит, и не то — хитёр, не то — глуповат, вообще же обожжённый какой-то, и словно виновен и предо мною и пред женой своей. Она его старше и солиднее, носит очки, бровей не заметно, грудь плоская, а походка как у солдата. Серая вся и по лицу и по платью, смотрит через очки пристально и пытливо, прямо в глаза тебе, и этим весьма смущает. Ест попик торопливо, нож, вилку — роняет, хлеб крошит, шарики вертит из мякиша и лепит их по краю тарелки, а попадья молча снимает их длинными пальцами и всё время следит за ним, как мать за ребёнком, то салфетку на шее поправит, то хлеб подсунет под руку, рукав ряски завернёт и — всё молча.

Рассказал я ему, как старичок о душе говорил, он взмахнул руками, словно взлететь над столом захотел, и скороговоркой говорит жене:

— Вот, Анюта, видишь, вот, ага?

А она решительно отвечает:

— Это заблуждение от невежества.

Он ко мне метнулся, просит:

— Продолжайте, почтенный Матвей Савельич.

Я сказал, что, мол, по непривычке и малому образованию складно передать проповедь старичкову трудно мне, мысли у меня заскакивают, — тут он снова взвился:

— Именно — так! Вернейшее слово — заскакивают мысли, да, да, да! Это наше общее, общерусское: у народа мысль на восток заскакивает, а у нас, образованных, вперёд, на запад, и отсюда великое, не сознаваемое нами горе, мучительнейшее горе и стояние на одном месте многие века. Ибо вкопаны мы историей промежду двух дорог, вкопаны по грудь. Старичок этот мыслью своей за тысячу семьсот лет назад заскочил: это во втором веке по рождестве Христовом некоторые люди думали, что плоти надо полную волю дать и что она духу не вредит. И утверждали даже, что чем более распущена плоть, тем чище духом человек. Имя людям сим гностики, и я вам предложу книжку о них — весьма интересный и красноречивый труд.

Часа два он мне рассказывал о еретиках, и так хорошо, с. таким жаром, — просто замер я, только гляжу на него в полном удивлении. Ряску сбросил, остался в стареньком подряснике, прыгает по горнице, как дрозд по клетке, и, расписывая узоры в воздухе правою рукой, словно сражается, шпагой размахивая.

Попадья подняла очки на лоб и говорит негромко:

— Саша!

А он не слышит, стоя боком к ней и спрашивая:

— Что есть душа? Она есть тугой свиток, ряд наслоений древних, новых и новейших чувств, ещё не освещённых светом духа божия, и свиток этот надо развернуть, и надо внимательно, любовно прочитать начертанное на нём острыми перстами жизни.

А попадьяснова и уже строго:

— Саша!

Услыхал он, оглянулся и вдруг завял, улыбается, а щека дрожит.

— Да, — говорит, — да… хорошо, Анюта.

И сел в уголок, приглаживая волосы. Поговорили ещё кое-что о городе, но уже лениво и с натугой, потом я простился и пошёл, а попадья вышла за мной в прихожую и там, осветясь хорошей такой усмешкой, сказала:

— Вы уж, пожалуйста, оставьте его речи в своей памяти, не разглашая их.

— Некому мне, — говорю, — разглашать-то.

Пожала крепко руку и просила, чтоб заходил я. Задала она мне всем этим какую-то задачу, а какую — не понять. Попик любопытный и даже милый, а есть в нём что-то неверное. Конечно, всех речей его я не помню точно, а чуется, есть в них будто бы не церковное.

А живут они бедно: посуда разная, мебель тоже, башмаки и платьишко у попадьи чиненые, одного много — книг; заметил я, что в соседней комнате два шкафа набито ими, и всё книги толстые. Одну он мне всучил, толстое сочинение гражданской печати, хотя и про ереси.

Гляжу я на людей: с виду разномастен народ на земле, а чуть вскроется нутро, и все как-то похожи друг на друга бесприютностью своей и беспокойством души».

 

«Максим этот на руку дерзок: вчера избил на заводе двух ребят, пришли они ко мне в синяках, в крови, жалуются. Позвал я его, пожурил, а он при жалобщиках, без запинки дерзко объясняет:

Ежели они и опять покажут Шакиру свиное ухо да над верой его смеяться будут, опять я их вздую без жалости!

Я, конечно, строго ему напомнил, что хозяин тут не он, но слова его понравились мне: народишко на заводе подобрался озорник всё. Последнее время народ вообще будто злее стал, особенно слободские.

Добыл Максим у Васи, сына трактирщика Савельева, книгу без конца, под названием «Тёмные и светлые стороны русской жизни», проезжий какой-то оставил книгу. Пятый вечер слушаю я её: резкая книга и очень обидная, слушать тяжко, а споритьнельзя, всё верно! Стало быть, есть правдолюбы, знают они, как мы в Окурове живём, и это особенно действует: как будто пришёл невидимый человек и укоряет. Максим и Шакир очень довольны книгой, а мне с Дроздовым не нравится она. Что это за нескончаемое судьбище: все друг на друга послушествуют, жалуются, а делом помочь никто не хочет. Дроздов опять проштрафился: зубы Шакиру извёл, вызвался лечить, смазал чем-то вроде царской водки, рот весь ожёг, а зубы крошатся. Сам удивляется: говорит, что пользовал этим средством рязанского губернатора, так тот — ничего».

 

«Пять недель непробудно пил, а теперь чуть жив, головакабак, сердце болит…»

Кожемякин вздрогнул с отвращением, вспомнив кошмарные дни пьянства, и помимо воли перед ним завершился тёмный хоровод сцен и лиц.

Вот, громко чавкая, сидит Дроздов за обедом, усы попадают ему в рот, он вытаскивает их оттуда пальцами, отводит к ушам и певуче, возвышенно говорит:

Душа своей пищи дожидает,

Душе надо жажду утолить!

Потщись душу гладну не оставить,

От мирской заботы удалить!

— А ты — жри! — ворчит Наталья.

Максим неприязненно смотрит на Дроздова и тоже бормочет:

Комар

Шакир, пугливо оскалив чёрные зубы, отводит хозяина в угол кухни и шепчет там:

Старый Хряпов сказывал — Дроздов острогам сидел, деньга воровал…

Кожемякин не хочет верить этому и обиженно возражает:

— Не похож он на жулика.

— Ты его много видел? — убеждает Шакир. — Люди разны и жулик разный

Дом наполнен тягостной враждой и скукой, никто, кроме Дроздова, не улыбнётся, а он улыбается невесело и заигрывает со всеми, как приблудная собака.

«Пойду к попу!» — сказал себе Кожемякин, изнывая от скуки.

С этого и началось. Когда он вышел за ворота, на улице, против них, стоял человек в чуйке и картузе, нахлобученном на нос. Наклоня голову, как бык, он глядел из-под козырька, выпучив рачьи глаза, а тулья картуза и чуйка были осыпаны мелким серебром изморози.

— Кожемякиных дом-от?

— Да.

Старик-от помер?

Давно.

— Ты сын, что. ли, его?

— Сын.

Крепко ударяя в землю тяжёлыми ногами, в ярко начищенных сапогах и кожаных галошах, человек перешёл на тротуар и не спеша двинулся прочь, а Кожемякин шагал сзади него, не желая обогнать, и тревожно думал — кто это?

— Не признаёшь или не хочешь? — приостановясь и показывая красное лицо, ещё более расширенное неприятной усмешкой, спросил человек.

— Как будто знакомы, — поспешно ответил Матвей, боясь, что этот человек обругает.

А он, спесиво выпятив живот, пошёл рядом с ним и, толкаясь локтем, сипло говорил:

— Знакомы, чать, — работал я у отца. Савку помнишь? Били ещё меня, а ты тогда, с испугу, вина дал мне и денег, — не ты, конечно, а Палага. Убил, слышь, он её, — верно, что ли?

И, оглянув Матвея с ног до головы, угрюмо продолжал:

— Не скажешь, чать! Мал ты о ту пору был, а, говорят вон, слюбился с мачехой-то. Я тебя ещё у Сычуговых признал — глаза всё те же. Зайдём в трактир — ну? Старое вспомнить?

Кожемякин не успел или не решился отказать, встреча была похожа на жуткий сон, сердце сжалось в трепетном воспоминании о Палаге и тёмном страхе перед Савкой.

И вот они сидят в сумрачном углу большой комнаты, Савва, искривив толстые губы, дёргает круглой головой в спутанных клочьях волос, похожих на овечью шерсть, и командует:

— Эй, шестёрка!

Кожемякину совестно: в трактире служит только сын Савельева, тихий, точно полинявший подросток Вася, книгочей и гармонист, приятель Максима.

— А ты — со старцем?

— Со старцем. Издыхает он у меня, старец-то. Пей, за помин Палагиной души!

Выпили, и он угрюмо спросил:

— Не женат, слышь? Отчего?

— Так как-то…

— Н-да-а, — сказал Савка, снова наливая рюмки. — У тебя будто любовница была, барыня, говорят?

— Врут! — с досадой ответил уколотый Кожемякин.

— А может, стыдно сказать, если бросила она? Бросила, что ли?

Кожемякин тоскливо оглянулся: комната была оклеена зелёными обоями в пятнах больших красных цветов, столы покрыты скатертями, тоже красными; на окнах торчали чахлые ветви герани, с жёлтым листом; глубоко в углу, согнувшись, сидел линючий Вася, наигрывая на гармонии, наянливо и раздражающе взвизгивали дисканта, хрипели басы…

— Невесело живёшь, а? — приставал Савка, чмокая губами.

Хотелось уйти, но не успел: Савка спросил ещё водки, быстро одну за другой выпил две рюмки и, багровый, нехорошо сверкая просветлёнными глазами, стал рассказывать, навалясь грудью на стол:

— Я тогда долго валялся, избитый-то; в

Скачать:PDFTXT

Я, — говорит, — как отойду в сторону от чего-нибудь, так уж оно мне и не интересно совсем, забываю всё. Прослушал я эту историю и не могу понять: что тут