быть, что в государственную думу, которой дана будет вся власть, перепрыгнет через купца этот самый мелкий человек, рассуждающий обо всём весьма сокрушительно и руководимый в своём уме инородными людями, как-то — евреями и прочими, кто поумнее нас. Это — доказано!
Речь его текла непрерывно, длинной струёй, слова сыпались на головы слушателей, как зерно из мешка, оглушая, создавая напряжённое настроение.
— Не понимаю я чего-то, — заявил Кожемякин, напряжённо сморщив лицо, — какая опасность? Ежели все люди начинают понимать общий свой интерес…
Сухобаев вскочил со стула.
— То есть — это как же? Ведь какие люди — вопрос! В евреев — не верю-с, но есть люди значительно опаснее их, это совсем лишние люди и, действительно, забегают вперёд, нарушая порядок жизни, да-с!
Он обиженно вздёрнул плечи, снова облизнул губы и продолжал:
— Вы сами, Матвей Савельич, говорили, что купеческому сословию должны принадлежать все права, как дворянство сошло и нет его, а тут — вдруг, оказывается, лезут низшие и мелкие сословия! Да ежели они в думу эту — господь с ней! — сядут, так ведь это же что будет-с?
Он моргнул и, разведя руками, с печалью и злостью докончил:
— Тогда прямо уж — к хивинцам поезжай конину кушать!
— Бессомненно, что должна быть отчаянная сумятица! — уверенно сказал Тиунов. — Все эти ныне выступающие люди совершенно преждевременны и притом разъярены надеждами бесподобно.
— Какие — надежды? — спросил Кожемякин, разглядывая опавшие щёки кривого и глаз его, окружённый чёрным кругом, точно подбитый. Тиунов повёл носом и ответил:
— Первее всего — полное уравнение в правах и поголовная развёрстка всех имуществ и всей земли…
— Видите-с? — воскликнул Сухобаев. — А чего верстать? Много ли накопили имущества-то? По трёшнику на голову…
— Самое же главнейшее и обидное, — продолжал Тиунов, отчётливо, раздельно, точно он свидетельствовал на суде, — и самое опасное то, что всё это есть тонкая интрига со стороны чужеродных людей: заметивши в русских мелких людях ихнюю склонность к мечтанию и пользуясь стеснённым положением их жизни, хитрые люди внушают самое несбыточное, чтобы сразу солидный народ и начальство видели, сколь все запросы невозможны и даже безумны.
Сухобаев насторожился, вытянулся и быстро спросил:
Тогда Тиунов заговорил громче, торопливее и отрывистей.
— Расчёт — ясный: надо внушить властям недоверие к народу, надо поставить народ так, чтоб первее всего бросалась в глаза его глупость, — поняли? Чтобы сразу было видно — это кто? Мечтатель и, так сказать, блаженный дурачок — ага!
Он очертил глазом своим сверкающий круг, замкнув в этом круге слушателей, положил руки на стол, вытянул их и напряг, точно вожжи схватив. Рана на лице его стала багровой, острый нос потемнел, и всё его копчёное лицо пошло пятнами, а голос сорвался, захрипел.
— Тут — так придумано, — клокотали и кипели слова в горле у него, — Россия разрослась — раз! начальство сконфузилось — два! Потеряло свой форс, обращается к народу — давай, разберёмся в делах совместно и дружески — три! А хитрые эти люди, — я думаю, что предварительно — немцы, хотя видимость и показывает на жидов, — так вот они и сообразили, что ежели так пойдёт, то Русь сама выправится, встанет на ноги, и — это же им невыгодно, совсем невыгодно! Тут и вся тайна политики: надобно показать, что русский народ — глуп и помощи от него напрасно ждать!
— Н-ну, — сказал Сухобаев, покачивая головой, — это как-то не того-с, не убедительно мне! На мой глаз — не тут опасность!
— Нет — тут, именно в этом месте! — жарко сказал Тиунов, срывая руки со стола.
Они заспорили, сначала хоть и горячо, но вежливо, подыскивая наиболее круглые и мягкие слова, а потом всё более сердито, грубо, зло и уже не стесняясь обижать друг друга.
— Какой же вы голова городу, ежели не понимаете общего интереса жителей? — ехидно спрашивал кривой, а Сухобаев, глядя на него сбоку, говорил вздрагивающим голосом:
— Вы сами, почтеннейший, распространяете бессмыслие, да-с!
Кожемякин сидел ошеломлённый всем, что слышал, огорчаясь возникшим спором, желал остановить его и не умел.
— Погодите-ка, — бормотал он, — не в этом ведь дело, надо согласие…
Перед ним стояло лицо Хряпова, неотвязно вспоминались слова старика о добре, которое надо делать с восторгом, до безумия, и слова эти будили приятно тревожную мысль:
«Вдруг все проникнутся насквозь этим и — начнётся…»
— Постойте-ка, вы! — обращался он к спорящим. — Давайте-ка сообща…
Сухобаев, жёлтый со зла, сверкал глазами и, усмехаясь, ядовито говорил:
— Не-ет, с этим я никак не соглашусь, совсем не согласен!
— А — отчего? — сухо спрашивал Тиунов, воткнув в лицо ему свое тёмное око.
— От того самого, что причастие к жизни должно иметь свой порядок-с!
— Это какой же?
— А такой: сначала я, а после и вы, — да-с!
— Я вперёд вас не забегаю, но — спрашиваю вас: вы до сего дня где были?
— Я? Тут!
— Так-с! А здесь что — Россия или нет?
— Здесь-то?
Сухобаев замолчал, видимо, боясь ответить.
— То-то и есть, — говорил Тиунов, как-то всхрапывая, — то-то вот и оно, что живём мы, а где — это нам неизвестно!
— Вот — верно! — согласился Кожемякин. — Василий Васильич, это, брат, верно!
— Почему? — тревожно кричал Сухобаев. Кожемякин не мог объяснить и, сконфуженно вздохнув, опустил глаза, а кривой бойко забарабанил:
— Потому, первее всего, что чувствуем себя в своём уезде, своём городе, своём дому, главное — в дому своём! — а где всё это находится, к чему привязано, при чём здесь, вокруг нас Россия, — о том не думаем…
— Во-от! — примирительно воскликнул Кожемякин, а Сухобаев вдруг затопал ногами на одном месте, точно судорогой схваченный, задохнувшись прохрипел:
— Прощайте-с! — и быстро убежал.
— Ах, господи! — огорчённо сказал Кожемякин, вставая на ноги и глядя вслед ему. Тиунов тоже вскочил, наклонил голову, высунув её вперёд, и, размахивая правой рукой, быстро заходил по комнате, вполголоса говоря:
— То же самое, везде — одно! В каждой губернии — свой бог, своя божья матерь, в каждом уезде — свой угодник! Вот, будто возникло общее у всех, но сейчас же мужики кричат: нам всю землю, рабочие спорят: нет, нам — фабрики. А образованный народ, вместо того, чтобы поддерживать общее и укреплять разумное, тоже насыкается — нам бы всю власть, а уж мы вас наградим! Тут общее дело, примерно, как баран среди голодных волков. Вот!
Он наткнулся на стол, ощупал его руками, сел и начал чесать шрам на месте глаза, а здоровый его глаз стал влажен, кроток и испуганно замигал.
— Вот, Матвей Савельич, я — кривой, а у него, у головы, на обоих глазах бельма! И даже можно сказать, что он дурак, не более того, да!
Капля пота скатилась с его щеки, оставив за собою светлый след, ноздри его дрожали и губы двигались судорожно.
— Народ безо всякой связи изнутри, Матвей Савельич, — жалобно и тихо говорил он, — совершенно незнакомый сам с собою, и вам, например, неизвестно, что такое Саратовская губерния и какие там люди, — неизвестно?
— Нет, — виновато ответил Кожемякин.
— Ну, да! — печально кивнув головой, сказал Тиунов, сгибаясь над столом. — И от этой неизвестности Россия может погибнуть, очень просто! Там, в Саратовской, вокруг волнение идёт, народишко усиливается понять свою жизнь, а между прочим, сожигает барские дома. Конечно, у него есть своя мысль на это, ибо — скажем прямо — господа его жгли живьём в свою пору, а всё-таки усадьба — не виновата! Нет, Россия очень может погибнуть! Там, видите, среди этого волнения немцы — здоровеннейший народ, Екатериною поселен, так они — спокойны! Совершенно! Потирают руки — я сам видел: стоит немец с трубкой в зубах и потирает руки, а в трёх местах — зарево!
Кожемякину хотелось успокоить кривого, он видел, что этот человек мучается, снедаемый тоской и страхом, но — что сказать ему? И Матвей Савельев молча вздыхал, разводя пальцем по столу узоры. А в уши ему садился натруженный, сипящий голос:
— В Воргороде творится несосветимое — собирается народ в большие толпы и кричит, а разные люди — и русские и жиды, а больше всего просто подростки — говорят ему разное возбуждающее. Господи, думаю я, из этого образуется несчастие для всех! И тоже влез, чтобы сказать: господа товарищи, русские люди, говорю, — первее всего не о себе, а о России надо думать, о всём народе. Сейчас меня за ногу и за полу сдёрнули, затолкали, накричали в нос разных слов — чёрная сотня и прочее, а один паренёк — очень весёлый, между прочим, — ударил меня по шее. Тут я его вежливо спрашиваю — зачем же вы меня по шее? А вы, говорит, привыкли, чтобы по морде? Обратите внимание на слова «вы привыкли, чтобы по морде», вот на это самое «привыкли», а? Это слово чрезвычайно русское — «привыкли, чтоб по морде»! Нет, говорю, молодой человек, я совсем наоборот желал бы. Смеётся — «по затылку, что ли?» Пошли мы с ним в трактир, и я почти реву — не от удара, конечно, — а от тоски эдакой! Говорим, и он сознался: простите, дескать, товарищ, дурак я, ударил вас совершенно зря, а теперь стыжусь! Это, говорит, наверно, оттого, что меня тоже очень много таскали за вихры, по морде били и вообще — по чему попало, и вот, говорит, иногда захочешь узнать: какое это удовольствие — бить человека по морде?
Кривой приподнял голову, борода его вытянулась вперёд и тряслась.
— Вы извольте заметить слово — «удовольствие»! Не иное что, а просто — «удовольствие»! Тут говорит паренёк весёлый, человек очень прозрачной души, и это безопасно, в этом-то случае — безопасно, а если вообще взять…
Тиунов встал, опираясь руками о стол.
— Матвей Савельич, примите честное моё слово, от души: я говорю всё, и спорю, и прочее, а — ведь я ничего не понимаю и не вижу! Вижу — одни волнения и сцепления бунтующих сил, вижу русский народ в подъёме духа, собранный в огромные толпы, а — что к чему и где настоящий путь правды, — это никто мне не мог сказать! Так мельтешит что-то иногда, а что и где — не понимаю! Исполнен жалости и по горло налит кипящей слезой — тут и всё! И — боюсь: Россия может погибнуть!