Ах, собака!
— Не боится?
— Ему что? Пьяница…
— Осторожней, осторожней, Орлов! Поднимайте выше ноги… так! Готово! Поезжай, Пётр! — командовал студент. — Я скоро приеду. Ну-с, господин Орлов, я прошу вас помочь мне уничтожить здесь заразу… Кстати, на случай, вы выучитесь, как это делать… Согласны?
— Могу, — сказал Орлов, оглядываясь вокруг и чувствуя прилив гордости.
— И я тоже могу, — заявил Чижик.
Он проводил печальную фуру за ворота и вернулся как раз во-время для того, чтобы предложить свои услуги. Студент через очки посмотрел на него.
— Из маляров, — в учениках… — объяснил Чижик.
— А холеры боишься?
— Я? — удивился Сенька. — Вота! Я — ничего не боюсь!
— Н-ну? Ловко! Так вот что, братцы. — Студент присел на бочку, лежавшую на земле, и, покачиваясь на ней, стал говорить о необходимости для Орлова и Чижика хорошенько вымыться.
К ним подошла Матрёна, боязливо улыбаясь. За ней кухарка, вытиравшая мокрые глаза сальным передником. Через некоторое время осторожно, как кошки к воробьям, к этой группе подошло ещё несколько человек. Около студента собрался тесный кружок человек в десять, и это воодушевило его. Стоя в центре людей, быстро жестикулируя, он, то вызывая улыбки на лицах, то сосредоточенное внимание, то острое недоверие и скептические смешки, начал нечто вроде лекции.
— Главное дело во всех болезнях — чистота тела и воздуха, которым вы дышите, — уверял он своих слушателей.
— О, господи! — громко вдыхала стряпка маляров. — От нечаянной смерти Варваре великомученице надо молиться…
— И в теле и в воздухе живут, однако тоже помирают, — заявил один из слушателей.
Орлов стоял рядом со своей женой и смотрел в лицо студента, о чём-то думая. Его дёрнули за рубаху.
— Дяденька Григорий! — шепнул Сенька Чижик, сверкая горящими, как угольки, глазами, — теперь вот помрёт Митрий-то Павлов, родных у него нету… кому же гармоника достанется?
— Отстань, чертёнок! — отмахнулся Орлов.
Сенька отошёл в сторону и уставился в окно комнатки гармониста, ища в ней чего-то жадным взглядом.
— Извёстка, дёготь, — громко перечислял студент.
Вечером этого беспокойного дня, когда Орловы сели пить чай, Матрёна с любопытством спросила у мужа:
— Ты давеча куда ходил со студентом-то?
Григорий посмотрел ей в лицо затуманенными, чужими глазами, не отвечая.
Около полудня, кончив мыть комнату гармониста, Григорий ушёл куда-то с санитаром, воротился часа в три задумчивый, молчаливый, лёг на постель и вплоть до чая лежал кверху лицом, не вымолвив за всё время ни слова, хотя жена много раз пыталась вызвать его на разговор. Он даже не обругал её, это было странно, непривычно ей и возбуждало её.
Инстинктом женщины, вся жизнь которой сосредоточилась на муже, она подозревала, что его охватило чем-то новым, ей было боязно и тем более страстно хотелось знать, — что с ним?
— Тебе, может, нездоровится, Гриша?
Григорий слил с блюдца в рот последний глоток чая, вытер рукой усы, не спеша подвинул жене пустой стакан и, нахмурив брови, заговорил:
— Ходил я со студентом в барак…
— В холерный? — воскликнула Матрёна и тревожно, понизив голос, спросила: — Много там их?
— Пятьдесят три с нашим-то… Некоторые поправляются… Ходят… Жёлтые, худые…
— Холерные? Чай — нет?.. Других, каких-нибудь, сунули туда для оправдания: вот-де, смотрите, вылечиваем!
— Ты дура! — решительно сказал Григорий и зло блеснул глазами. — Все вы тут дубьё! Необразованность и глупость — больше ничего! Подохнешь с вами от тоски при вашем невежестве.. Ничего вы не можете понимать, — он резко подвинул к себе вновь налитый стакан чаю и замолчал.
— Где это ты образовался так? — ехидно спросила Матрёна и вздохнула.
Он промолчал, задумчивый, неприступно суровый. Потухавший самовар тянул пискливую мелодию, полную раздражающей скуки, в окна со двора веяло запахом масляной краски, карболки и обеспокоенной помойной ямы. Полусумрак, писк самовара и запахи — всё плотно сливалось одно с другим, чёрное жерло печи смотрело на супругов так, точно чувствовало себя призванным проглотить их при удобном случае. Супруги грызли сахар, стучали посудой, глотали чай. Матрёна вздыхала, Григорий стукал пальцем по столу.
— Чистота невиданная! — вдруг с раздражением заговорил он. — Все служащие до последнего — в белом. Хворые то и дело в ванны лезут… Вином их поят, — два с полтиной бутылка! Кушанья… с одного запаха сыт будешь… Обращение со всеми — материнское… Н-да… Извольте понять: живёшь на земле, ни один чорт даже и плюнуть на тебя не хочет, не то что зайти иногда и спросить — что, как, и вообще — какая жизнь? по душе она или по душу человеку? А начнёшь умирать — не только не позволяют, но даже в изъян вводят себя. Бараки… вино… два с полтиной бутылка! Неужто нет у людей догадки? Ведь бараки и вино большущих денег стоят. Разве эти самые деньги нельзя на улучшение жизни употреблять, — каждый год по нескольку?
Жена не старалась понять его речей, ей достаточно было чувствовать, что они новы, и она безошибочно выводила отсюда: у Григория в душе творится что-то нехорошее для неё. Она скорее хотела узнать, — как это коснется её? В этом желании была и боязнь, и надежда, и что-то враждебное мужу.
— Там, чай, уж побольше твоего знают, — сказала она, когда он кончил, и поджала губы.
Григорий повёл плечом, искоса взглянул на неё и, помолчав, начал в тоне ещё более повышенном:
-Знают, не знают — это их дело. Но ежели мне, не видав никакой жизни, помирать приходится, об этом я могу рассуждать. Я тебе вот что скажу: такого порядка я больше не хочу, сидеть, дожидаться, когда придёт холера да меня скрючит, — не согласен. Не могу! Пётр Иванович говорит: вали навстречу! Судьба против тебя, а ты против неё, — чья возьмёт? Война! Больше никаких… Значит, — что теперь? А поступаю я служителем в барак — и всё тут! Поняла? Прямо в пасть влезу — глотай, а я буду ногами дрыгать!.. Двадцать рублей в месяц жалованья, да ещё награду могут дать… Можно умереть?.. это так, но здесь ещё скорее сдохнешь.
Орлов стукнул кулаком по столу так, что вся посуда подпрыгнула.
Матрёна в начале речи смотрела на мужа с выражением беспокойства и любопытства, а в конце её уже враждебно прищурила глаза.
— Это студент тебе насоветовал? — сдержанно спросила она.
— У меня свой ум есть, — могу рассудить, — уклонился Григорий от прямого ответа.
— Ну, а как же со мной разделаться посоветовал он тебе? — продолжала Матрёна.
— С тобой? — Григорий несколько смутился — он не успел подумать о жене. Конечно, можно бабу оставить на квартире, вообще это делается, но Матрёну — опасно. За ней нужен глаз да глаз. Остановившись на этой мысли, Орлов хмуро продолжал: — Что же? Будешь тут жить… а я буду жалованье получать… н-да…
— Так, — спокойно сказала женщина и усмехнулась той многозначащей, женской улыбкой, которая сразу может вызвать у мужчины колющее сердце чувство ревности.
Орлов, нервозный и чуткий, ощутил это, но из самолюбия, не желая выдавать себя, бросил жене:
— Квак да хрюк — все твои речи!.. — И насторожился, ожидая, — что ещё скажет она?
Она снова улыбнулась этой раздражающей улыбкой и промолчала.
— Ну, так как же? — спросил Григорий повышенным тоном.
— Что? — произнесла Матрёна, равнодушно вытирая чашки.
— Ехидна! Не финти — пришибу! — вскипел Орлов. — Я, может, на смерть иду!
— Не я тебя посылаю, не ходи…
— Ты бы рада послать, я знаю! — иронически воскликнул Орлов.
Она молчала. Это бесило его, но Орлов сдержал привычное выражение чувства, сдержал под влиянием преехидной, как ему казалось, мысли, мелькнувшей у него в голове. Он улыбнулся злорадной улыбкой, говоря:
— Я знаю, тебе хочется, чтобы я провалился хоть в тартарары. Ну, ещё посмотрим, чья возьмёт… да! Я тоже могу сделать такой ход — ах ты мне!
Он вскочил из-за стола, схватил с окна картуз и ушёл, оставив жену не удовлетворённой её политикой, смущённой угрозами, с возрастающим чувством страха пред будущим. Она шептала:
— О, господи! Царица небесная! Пресвятая богородица!
Она долго сидела за столом, пытаясь предположить, что сделает Григорий? Пред ней стояла вымытая посуда; на капитальную стену соседнего дома, против окон комнаты, заходящее солнце бросило красноватое пятно; отражённое белой стеной, оно проникло в комнату, и край стеклянной сахарницы, стоявшей пред Матрёной, блестел. Наморщив лоб, она смотрела на этот слабый отблеск, пока не утомились глаза. Тогда она, убрав посуду, легла на кровать.
Григорий пришёл, когда уже было совсем темно. Ещё по его шагам на лестнице она догадалась, что муж в духе. Он выругал тьму в комнате, подошёл к постели, сел на неё.
— Знаешь что? — усмехаясь, спросил Орлов.
— Ну?
— И ты пойдёшь на место!
— Куда? — дрогнувшим голосом спросила она.
— В один барак со мной! — торжественно объявил Орлов.
Она обняла его за шею и, крепко сжив руками, поцеловала в губы. Он не того ждал и оттолкнул её.
«Притворяется… — думал он, — ей, шельме, совсем не хочется вместе с ним. Притворяется, ехидна, за дурака считает мужа…»
— Чему рада? — грубо и подозрительно спросил он, чувствуя желание сбросить её на пол.
— Так уж! — бойко ответила она.
— Финти! Знаю я тебя!
— Еруслан ты мой храбрый!
— Брось… а то смотри!
— Гришаня ты мой!
— Да ты что в самом деле?
Когда её ласки укротили его несколько, он озабоченно спросил её:
— А ты не боишься?
— Чай, вместе будем, — просто ответила она.
Ему приятно было слышать это. Он сказал ей:
— Молодчина!
И так ущипнул её, что она взвизгнула.
Первый день дежурства Орловых совпал с очень сильным наплывом больных, и двум новичкам, привыкшим к своей медленно двигавшейся жизни, было жутко и тесно среди кипучей деятельности, охватившей их. Неловкие, не понимавшие приказаний, подавленные жуткими впечатлениями, они растерялись, и хотя пытались работать, но только мешали другим. Григорий несколько раз чувствовал, что заслуживает строгого окрика или выговора за своё неуменье, но, к великому его изумлению, на него не кричали.
Когда один из докторов, высокий черноусый человек с горбатым носом и большущей бородавкой над правой бровью, велел Григорию помочь одному из больных сесть в ванну, Григорий с таким усердием цапнул больного подмышки, что тот даже крякнул и сморщился.
— А ты, голубчик, не ломай его, он и целиком в ванну уберётся… серьёзно сказал доктор.
Орлов сконфузился; больной же, сухой и длинный верзила, усмехнулся через силу и хрипло сказал:
— С нови… Непривычен.