спокойствием. Коротко остриженные светлые волосы стояли на его голове щёткой, и во всей грузной фигуре Автономова было что-то неуклюжее и смешное. Двигался он тяжело и с первой же встречи почему-то спросил Илью:
— Ты птиц певчих любишь?
— Люблю…
— Ловишь?
— Нет… — удивлённо глядя на околоточного, ответил Илья.
Тот наморщил нос, подумал и спросил ещё:
— А ловил?
— И не ловил…
— Никогда?
— Никогда…
Тут Кирик Автономов снисходительно улыбнулся и сказал:
— Значит, ты их не любишь, если не ловил… А я ловил, даже за это из корпуса был исключён… И теперь стал бы ловить, но не хочу компрометироваться в глазах начальства. Потому что хотя любовь к певчим птицам — и благородная страсть, но ловля их — забава, недостойная солидного человека… Будучи на твоём месте, я бы ловил чижиков — непременно! Весёлая птичка… Это именно про чижа сказано: птичка божия…
Автономов говорил и мечтательными глазами смотрел и лицо Ильи, а Лунёв, слушая его, чувствовал себя неловко. Ему показалось, что околоточный говорит о ловле птиц иносказательно, что он намекает на что-то. Но водянистые глаза Автономова успокоили его; он решил, что околоточный человек не хитрый, вежливо улыбнулся и промолчал в ответ на слова Кирика. Тому, очевидно, понравилось скромное молчание и серьёзное лицо постояльца, он улыбнулся и предложил:
— Вечером приходи к нам чай пить… Приходи без стеснения… в карты поиграем, в дурачки… Гости к нам ходят редко. Принимать гостей — приятно, но их надо угощать, а это — неприятно, потому что дорого.
Чем более присматривался Илья к благополучной жизни своих хозяев, тем более нравились они ему. Всё у них было чисто, крепко, всё делалось спокойно, и они, видимо, любили друг друга. Маленькая, бойкая женщина была похожа на весёлую синицу, её муж — на неповоротливого снегиря, в квартире уютно, как в птичьем гнезде. По вечерам, сидя у себя, Лунёв прислушивался к разговору хозяев и думал:
И, вздыхая от зависти, он всё сильнее мечтал о времени, когда откроет свою лавочку, у него будет маленькая, чистая комната, он заведёт себе птиц и будет жить один, тихо, спокойно, как во сне… За стеной Татьяна Власьевна рассказывала мужу, что она купила на базаре, сколько истратила и сколько сберегла, а её муж глухо посмеивался и хвалил её:
— Ах ты, умница! Ну, дай поцелую…
Он рассказывал жене о происшествиях в городе, о протоколах, составленных им, о том, что сказал ему полицеймейстер или другой начальник… Говорили о возможности повышения по службе, обсуждали вопрос, понадобится ли вместе с повышением переменить квартиру.
Илья слушал, и вдруг его охватывала непонятная, тяжёлая скука. Становилось душно в маленькой голубой комнате, он беспокойно осматривал её, как бы отыскивая причину скуки, и, чувствуя, что не может больше выносить тяжести в груди, уходил к Олимпиаде или гулял по улицам.
Олимпиада относилась к нему всё более требовательно и ревниво, всё чаще он ссорился с ней. Во время ссор она никогда не вспоминала об убийстве Полуэктова, но в хорошие минуты по прежнему уговаривала Илью забыть про это. Лунёв удивлялся её сдержанности и как-то раз после ссоры спросил её:
— Липа! Почему ты, когда ругаешься, про старика ни словом не помянешь?
Она ответила, не задумываясь:
— А потому, что это дело не моё, да и не твоё. Коли тебя не нашли значит, так ему и надо было. Душить его тебе надобности не было, — ты сам говоришь. Значит, он через тебя наказан…
Илья недоверчиво засмеялся.
— Что ты? — спросила женщина.
— Та-ак… Я подумал, что, коли человек неглуп — он обязательно жулик… Всё может оправдать… И обвинить всё может…
— Не пойму тебя, — сказала Олимпиада, качая головой.
— Чего не понимать? — спросил Илья, вздохнув и пожимая плечами. Просто. Я говорю: поставь ты мне в жизни такое, что всегда бы незыблемо стояло; найди такое, что ни один бы самоумнейший человек ни обвинить, ни оправдать не мог… Найди такое! Не найдёшь… Нет такого предмета в жизни…
После одной ссоры Илья, дня четыре не ходивший к Олимпиаде, получил от неё письмо… Она писала:
«Ну и прощай, милый Ильюша, навсегда, не увидимся мы с тобой больше. Не ищи меня, — не найдёшь. А с первым пароходом уеду я из окаянного этого города: в нём душу свою размозжила на всю жизнь. Уеду я далеко никогда не ворочусь, — не думай и не жди. За хорошее твоё — спасибо тебе от всего сердца, а дурное я помнить не буду. Ещё должна сказать тебе по правде, что ухожу я не куда-нибудь, а просто сошлась с молодым Ананьиным, который давно ко мне приставал и жаловался, что я его погублю, коли не соглашусь жить с ним. Согласилась: всё равно. Мы уедем к морю, в село, где у Ананьиных рыбные ватаги. Он очень простой и даже предлагает обвенчаться, дурачок. Прощай! Как будто во сне видела я тебя, а проснулась — и нет ничего. Как у меня сердце ноет, если бы ты знал! Целую тебя, единственный человек. Не гордись перед людьми: мы все несчастные. Смирная стала я, твоя Липа, и как под обух иду, до того болит моя душа растерзанная. Олимпиада Шлыкова. По почте послала посылку тебе — кольцо на память. Носи, пожалуйста. Ол. Ш.»
Илья прочитал письмо и до боли крепко закусил губу. Потом прочитал ещё и ещё. С каждым разом письмо всё больше нравилось ему, — было и больно и лестно читать простые слова, написанные неровными, крупными буквами. Раньше Илья не думал о том, насколько серьёзно любит его эта женщина, а теперь ему казалось, что она любила сильно, крепко, и, читая её письмо, он чувствовал гордое удовольствие в сердце. Но это удовольствие понемногу уступало место сознанию утраты близкого человека, и вот Илья грустно задумался: куда теперь, к кому пойдёт он в час скуки? Образ женщины стоял пред его глазами, он вспоминал её бешеные ласки, её умные разговоры, шутки, и всё глубже в грудь ему впивалось острое чувство сожаления. Стоя пред окном, он, нахмурив брови, смотрел в сад, там, в сумраке, тихо шевелились кусты бузины и тонкие, как бечёвки, ветви берёзы качались в воздухе. За стеной грустно звенели струны гитары, Татьяна Власьевна высоким голосом пела:
Пуска-ай кто хо-чет и-и-ищет
Б-бога-атых ян-тар-рей…
Илья держал письмо в руке и чувствовал себя виноватым пред Олимпиадой, грусть и жалость сжимали ему грудь и давили горло.
А м-не мо-ё ко-ле-е-ечко
До-оста-ань со дна мор-рей,
— раздавалось за стеной. Потом околоточный густо захохотал, а певица выбежала в кухню, тоже звонко смеясь. Но в кухне она сразу замолчала. Илья чувствовал присутствие хозяйки где-то близко к нему, но не хотел обернуться посмотреть на неё, хотя знал, что дверь в его комнату отворена. Он прислушивался к своим думам и стоял неподвижно, ощущая, как одиночество охватывает его. Деревья за окном всё покачивались, а Лунёву казалось, что он оторвался от земли и плывёт куда-то в холодном сумраке…
— Илья Яковлевич! Чай пить будете? — окрикнула его хозяйка,
— Нет…
За окном раздался могучий удар колокола; густой звук мягко, но сильно коснулся стёкол окна, и они чуть слышно дрогнули… Илья перекрестился, вспомнил, что давно уже не бывал в церкви, и обрадовался возможности уйти из дома…
— Я ко всенощной пойду, — сказал он, обернувшись к двери. Хозяйка стояла как раз в двери, держась руками за косяки, и смотрела на него с любопытством. Илью смутил её пристальный взгляд, и, как бы извиняясь пред нею, он проговорил:
— Давно в церкви не был…
— Хорошо! Я приготовлю самовар к девяти часам.
Идя в церковь, Лунёв думал о молодом Ананьине. Он знал его: это богатый купчик, младший член рыбопромышленной фирмы «Братья Ананьины», белокурый, худенький паренёк с бледным лицом и голубыми глазами. Он недавно появился в городе и сразу начал сильно кутить.
«Вот как живут люди, как ястреба, — размышлял Илья с горечью. — Только оперился и сейчас же — цап себе голубку…»
Он вошёл в церковь расстроенный, обозлённый своими думами, встал там в тёмный угол, где стояла лестница для зажигания паникадила.
«Господи, помилу-уй», — пели на левом клиросе. Какой-то мальчишка подпевал противным, резавшим уши криком, не умея подладиться к хриплому и глухому голосу дьячка. Нескладное пение раздражало Илью, вызывая в нём желание надрать мальчишке уши. В углу было жарко от натопленной печи, пахло горелой тряпкой. Какая-то старушка в салопе подошла к нему и брюзгливо сказала:
— Не на своё место встали, сударь мой…
Илья посмотрел на воротник её богатого салопа, украшенный хвостами куницы, и молча отодвинулся, подумав:
«И в церкви свои места…»
После убийства Полуэктова он впервые пришёл в церковь и теперь, вспомнив об этом, вздрогнул.
— Господи! Помилуй… — прошептал он, крестясь.
Стройно и громогласно запели певчие. Голоса дискантов, отчетливо выговаривая слова песнопения, звенели под куполом чистым и сладостным звоном маленьких колокольчиков, альты дрожали, как звучная, туго натянутая струна; на фоне их непрерывного звука, который лился подобно ручью, дисканты вздрагивали, как отблески солнца в прозрачной струе воды. Густые, тёмные ноты басовой партии торжественно колыхались в воздухе, поддерживая пение детей; порою выделялись красивые и сильные возгласы тенора, и снова ярко блистали голоса детей, возносясь в сумрак купола, откуда, величественно простирая руки над молящимися, задумчиво смотрел вседержитель в белых одеждах. Вот пение хора слилось в массу звуков и стало похоже на облако в час заката, когда оно, розовое, алое и пурпурное, горит в лучах солнца великолепием своих красок и тает в наслаждении своей красотой…
Замерло пение, — Илья вздохнул глубоким, легким вздохом. Ему было хорошо: он не чувствовал раздражения, с которым пришёл сюда, и не мог остановить мысли на грехе своём. Пение облегчило его душу и очистило её. Чувствуя себя так неожиданно хорошо, он недоумевал, не верил ощущению своему, но искал в себе раскаяния и — не находил его.
И вдруг его, как иглой, кольнула острая мысль:
«Что, если хозяйка войдёт из любопытства в его комнату, начнёт рыться там и найдёт деньги?»
Илья быстро сорвался с места, вышел из церкви и, крикнув извозчика, поехал домой. Дорогой его мысль неотвязно развивалась, возбуждая его.
«Найдёт — ну, что же? Они не донесут, они просто украдут сами…»
Но мысль, что они не донесут, а именно украдут деньги, ещё более возбудила его. Он чувствовал, что если это случилось, то сейчас же, на этом же извозчике, он поедет в полицию и скажет, что это он убил Полуэктова. Нет, он не хочет больше маяться и жить в беспокойстве, тогда как