Осталось три копейки. Он щёлкнул по косточкам ногтем; косточки завертелись на проволоке с тихим шумом и, разъединившись, остановились.
Илья вздохнул, отодвинул счёты прочь, навалился грудью на прилавок и замер, слушая, как бьётся его сердце.
На другой день сестра Гаврика опять пришла. Она была такая же, как всегда: в том же стареньком платье, с тем же лицом.
«Ишь ты», — неприязненно подумал Лунёв, наблюдая её из комнаты.
На поклон девушки он неохотно склонил пред ней голову. А она вдруг улыбнулась доброй улыбкой и ласково спросила его:
— Вы что какой бледный? Нездоровы, да?
— Здоров, — кратко ответил Илья, стараясь не выдавать пред нею чувства, возбуждённого её вниманием. А чувство было хорошее, радостное: улыбка и слова девушки коснулись его сердца так мягко и тепло, но он решил показать ей, что обижен, тайно надеясь, что девушка скажет ему ещё ласковое слово, ещё улыбнется. Решил — и ждал, надутый, не глядя на неё.
— Вы, кажется, обиделись на меня? — раздался её твёрдый голос. Он так резко отличался от тех звуков, которыми она сказала свои первые слова, что Илья тревожно взглянул на неё, а она уж вновь была такая, как всегда, что-то заносчивое, задорное было в её тёмных глазах.
— Я к обидам привык, — сказал Лунёв и усмехнулся в лицо ей вызывающей улыбкой, чувствуя холод разочарования в груди.
«А, ты играешь! — думалось ему. — Погладишь да прибьёшь? Ну нет…»
— Я не хотела обижать вас…
— Вам меня обидеть трудно! — дерзко и громко заговорил он. — Я ведь вам цену знаю-с: птица вы невысокого полёта!
Она выпрямилась при этих словах, удивлённая, широко открыв глаза. Но Илья уже не видел ничего: буйное желание отплатить ей охватило его, как огнём, и, намеренно не торопясь, он обкладывал её тяжёлыми и грубыми словами:
— Барство ваше, гордость эта — вам недорого обходятся, в гимназиях всяк может этого набраться… А без гимназий — швея вы, горничная… По бедности вашей ничем другим быть не можете, — верно-с?
— Что вы говорите? — тихо воскликнула она.
Илья смотрел ей в лицо и с удовольствием видел, как раздуваются её ноздри, краснеют щёки.
— Говорю, что думаю! А думаю я так, что дешёвому вашему барству — грош цена!
— Во мне нет барства! — звенящим голосом крикнула девушка. Братишка подбежал к ней, схватил её за руку и, злыми глазами глядя на хозяина, тоже закричал:
— Уйдём, Сонька!
Лунёв окинул их взглядом и уже с ненавистью, хладнокровно сказал:
— Да-с, — уйдите-ка! Ни я вам, ни вы мне… не нужны.
Они оба как-то странно мелькнули в его глазах и исчезли. Он засмеялся вслед им. Потом, оставшись один в магазине, несколько минут стоял неподвижно, упиваясь острой сладостью удавшейся мести. Возмущённое, недоумевающее, немного испуганное лицо девушки хорошо запечатлелось в его памяти.
«Мальчишка-то… какой…» — вертелась у него в голове бессвязная мысль: поступок Гаврика немножко мешал ему, нарушая его настроение.
«Вот тебе и спесь!.. — внутренне усмехаясь, думал он. — Танечка бы пришла теперь… я бы и ей… заодно…»
Он ощущал в себе желание растолкать всех людей прочь от себя, растолкать их грубо, обидно, без пощады…
Но Танечка не пришла, весь день он пробыл один, и день этот был странно длинен. Ложась спать, Илья чувствовал себя одиноким и обиженным этим одиночеством ещё более, чем словами девушки. Закрыв глаза, он вслушивался в тишину ночи и ждал звуков, а когда звук раздавался, Илья вздрагивал и, пугливо приподняв голову с подушки, смотрел широко открытыми глазами во тьму. Вплоть до утра он не мог уснуть, чего-то ожидая, чувствуя себя точно запертым в погребе, задыхаясь от жары и неуклюжих, бессвязных мыслей. Он встал с тяжёлой головой, хотел поставить самовар, но не поставил, а, умывшись, выпил ковш воды и открыл магазин.
Около полудня явился Павел, сердитый, с нахмуренными бровями. Не здороваясь с товарищем, он прямо спросил его:
— Ты что это зазнаёшься?
Илья понял, о чём он говорит, и, безнадёжно тряхнув головой, промолчал, думая:
«И этот против меня…»
— За что ты Софью Никоновну обидел? — строго допрашивал Павел, стоя перед ним. В надутом лице Грачёва и в укоряющих его глазах Илья видел осуждение себе, но отнёсся к нему равнодушно.
Медленно, усталым голосом он сказал:
— Ты бы прежде поздоровался, что ли… да и шапку сними — здесь икона…
Но Павел схватил фуражку за козырёк, надвинул её на голову плотнее, задорно скривил губы и заговорил торопливо, горячо, вздрагивающим голосом:
— Форси! Разбогател! Наелся! Вспомнил бы, как говорил — «нет человека для нас!» А вот он нашёлся — гонишь его… Эх ты, купец!
Тупое чувство какой-то лени мешало Лунёву отвечать на слова товарища. Безразличным взглядом он рассматривал возбуждённое, насмешливое лицо Павла и чувствовал, что укоры не задевают его души. Жёлтые волоски в усах и на подбородке Грачёва были как плесень на его худом лице, и Лунёв смотрел на них, равнодушно соображая:
«Разве я её очень обидел? Мог хуже…»
— Она всё понимает, всё может объяснить… а ты с ней… эх! — говорил Павел, по обыкновению густо пересыпая свою речь междометиями.
— Перестань, — сказал Лунёв. — Что ты меня учишь? Как хочу, так и делаю… Как хочу, так и живу… Надоели вы мне все… Ходите, говорите…
И, тяжело прислоняясь к полкам с товаром, Лунёв задумчиво, как бы спрашивая сам себя, выговорил:
— А что вы можете сказать?
— Она всё может! — с глубоким убеждением воскликнул Павел и даже руку поднял кверху, точно готовясь принять присягу. — Они знают всё!
— Ну, и ступай к ним! — равнодушно посоветовал ему Илья. И слова и возбуждение Павла были неприятны ему, но возражать товарищу он не имел желания. Скука, тяжёлая и липкая, мешала ему говорить и думать, связывала его.
— И уйду! — угрожая, говорил Павел. — Уйду, потому что понимаю: мне только около них и можно жить… около них можно всё для себя найти, да!
— Не ори! — сказал ему Лунёв негромко и бессильно.
Пришла девочка и спросила дюжину пуговиц рубашечных. Илья, не торопясь, дал ей просимое, взял из её руки двугривенный, потёр его между пальцами и возвратил покупательнице, сказав:
— Сдачи нет, — после принесёшь…
Сдача была в конторке, но ключ лежал в комнате, и Лунёву не хотелось пойти за ним. Когда девочка ушла, Павел не возобновлял разговора. Стоя у прилавка, он хлопал себя по колену снятым с головы картузом и смотрел на товарища, как бы ожидая от него чего-то. Но Лунёв, отвернувшись в сторону, тихо свистел сквозь зубы.
— Ну, что же ты? — вызывающе спросил Павел.
— Ничего, — не сразу ответил Лунёв.
— Отстань Христа ради! — воскликнул Лунёв нетерпеливо.
Грачёв кинул картуз на голову себе и ушёл. Илья проводил его глазами и снова засвистал.
Большая рыжая собака заглянула в дверь, помахала хвостом и исчезла. Потом явилась в двери старуха-нищая, с большим носом. Она кланялась и говорила вполголоса:
— Подайте, батюшка, милостыньку!..
Лунёв молча кивнул ей головой, отказывая в милостыне. По улице в жарком воздухе колебался шум трудового дня. Казалось, топится огромная печь, трещат дрова, пожираемые огнём, и дышат знойным пламенем. Гремит железо — это едут ломовики: длинные полосы, свешиваясь с телег, задевают за камни мостовой, взвизгивают, как от боли, ревут, гудят. Точильщик точит ножи — злой, шипящий звук режет воздух…
Каждая минута рождает что-нибудь новое, неожиданное, и жизнь поражает слух разнообразием своих криков, неутомимостью движения, силой неустанного творчества. Но в душе Лунёва тихо и мертво: в ней всё как будто остановилось, — нет ни дум, ни желаний, только тяжёлая усталость. В таком состоянии он провёл весь день и потом ночь, полную кошмаров… и много таких дней и ночей. Приходили люди, покупали, что надо было им, и уходили, а он их провожал холодной мыслью:
«Я им не нужен, и они мне не нужны… Буду жить один…»
Вместо Гаврика ему ставила самовар и носила обед кухарка домохозяина, женщина угрюмая, худая, с красным лицом. Глаза у неё были бесцветные, неподвижные. Иногда, взглянув на нее, Лунёв ощущал где-то в глубине души возмущение:
«Неужто ничего хорошего так и не увижу я?»
Он уже привык к разнородным впечатлениям, и хотя они волновали, злили его, но с ними всё же лучше было жить. Их приносили люди. А теперь люди исчезли куда-то, — остались одни покупатели. Потом ощущение одиночества и тоска о хорошей жизни снова утопали в равнодушии ко всему, и снова дни тянулись медленно, в какой-то давящей духоте.
Однажды поутру Илья только что проснулся и сидел на постели, думая, что вот опять день пришёл — нужно его прожить…
В дверь со двора постучали дробным, частым стуком.
Илья встал, думая, что это кухарка за самоваром пришла, отпер дверь и очутился лицом к лицу с горбуном.
— Эге-ге! — качая головой и улыбаясь, заговорил Терентий. — Девятый час, а у тебя, торговец, лавка не отперта!
Илья стоял пред ним, мешая ему войти в дверь, и тоже улыбался. Лицо у Терентия загорело, но как-то обновилось; глаза смотрели радостно и бойко. У ног его лежали мешки, узлы, и он сам среди них казался узлом.
Илья молча начал втаскивать узлы, а Терентий отыскал глазами образ, осенил себя крестом и, поклонясь, сказал:
— Слава тебе, господи, — вот я и дома! Ну, здравствуй, Илья!
Обнимая дядю, Лунёв почувствовал, что тело горбуна стало крепким, сильным.
— Умыться бы мне, — говорил Терентий, оглядывая комнату. Хождение с котомкой за плечами как будто оттянуло его горб книзу.
— Как поживаешь? — спрашивал он племянника, бросая пригоршнями воду на своё лицо.
Илье было приятно видеть дядю таким обновлённым. Он хлопотал около стола, приготовляя чай, но отзывался на вопросы горбуна сдержанно, осторожно.
— Ты — как?
— Я? Хорошо! — Терентий закрыл глаза и с довольной улыбкой покачал головой. -Так-то ли хорошо я сходил, — лучше не надо! Живой водицы испил, словом сказать…
Он уселся за стол, намотал свою бородку на палец и, склонив голову набок, стал рассказывать:
— Был я у Афанасья Сидящего и у переяславльских чудотворцев, и у Митрофания Воронежского, и у Тихона Задонского… ездил на Валаам остров… множество земли исходил. Многиим угодникам молился, а сейчас был: у Петра Фавроньи в Муроме…
Должно быть, он испытывал большое удовольствие, перечисляя имена угодников и города, — лицо у него было сладкое, глаза смотрели гордо. Слова своей речи он произносил на тот певучий лад, которым умелые рассказчики сказывают сказки или жития святых.