холопов по натуре, тоже оставались служить своим господам в тех же конюшнях, где, бывало, господа драли их.
Мне часто приходилось говорить с Лениным о жестокости революционной тактики и быта.
– Чего вы хотите? – удивлённо и гневно спрашивал он. – Возможна ли гуманность в такой небывало свирепой драке? Где тут место мягкосердечию и великодушию? Нас блокирует Европа, мы лишены ожидавшейся помощи европейского пролетариата, на нас, со всех сторон, медведем лезет контрреволюция, а мы – что же? Не должны, не в праве бороться, сопротивляться? Ну, извините, мы не дурачки. Мы знаем: то, чего мы хотим, никто не может сделать, кроме нас. Неужели вы допускаете, что, если б я был убеждён в противном, я сидел бы здесь?
– Какою мерой измеряете вы количество необходимых и лишних ударов в драке? – спросил он меня однажды после горячей беседы. На этот простой вопрос я мог ответить только лирически. Думаю, что иного ответа – нет.
Я очень часто одолевал его просьбами различного рода и порою чувствовал, что мои ходатайства о людях вызывают у Ленина жалость ко мне. Он спрашивал:
– Вам не кажется, что вы занимаетесь чепухой, пустяками?
Но я делал то, что считал необходимым, и косые, сердитые взгляды человека, который знал счёт врагов пролетариата, не отталкивали меня. Он сокрушённо качал головою и говорил:
– Компрометируете вы себя в глазах товарищей, рабочих.
А я указывал, что товарищи, рабочие, находясь «в состоянии запальчивости и раздражения», нередко слишком легко и «просто» относятся к свободе, к жизни ценных людей и что, на мой взгляд, это не только компрометирует честное, трудное дело революции излишней, порою и бессмысленной жестокостью, но объективно вредно для этого дела, ибо отталкивает от участия в нём немалое количество крупных сил.
– Гм-гм, – скептически ворчал Ленин и указывал мне на многочисленные факты измены интеллигенции рабочему делу.
– Между нами, – говорил он, – ведь многие изменяют, предательствуют не только из трусости, но из самолюбия, из боязни сконфузиться, из страха, как бы не пострадала возлюбленная теория в её столкновении с практикой. Мы этого не боимся. Теория, гипотеза для нас не есть нечто «священное», для нас это – рабочий инструмент.
И всё-таки я не помню случая, когда бы Ильич отказал в моей просьбе. Если же случалось, что они не исполнялись, это было не по его вине, а, вероятно, по силе тех «недостатков механизма», которыми всегда изобиловала неуклюжая машина русской государственности. Допустимо и чьё-то злое нежелание облегчить судьбу ценных людей, спасти их жизнь. Возможно и здесь «вредительство», враг циничен так же, как хитёр. Месть и злоба часто действуют по инерции. И, конечно, есть маленькие, психически нездоровые люди с болезненной жаждой наслаждаться страданиями ближних.
Однажды он, улыбаясь, показал мне телеграмму:
«Опять арестовали скажите чтобы выпустили».
Подписано: Иван Вольный.
– Я читал его книгу, – очень понравилась. Вот в нём я сразу по пяти словам чувствую человека, который понимает неизбежность ошибок и не сердится, не лезет на стену из-за личной обиды. А его арестуют, кажется, третий раз. Вы бы посоветовали ему уехать из деревни, а то ещё убьют. Его, видимо, не любят там. Посоветуйте. Телеграммой.
Нередко меня очень удивляла готовность Ленина помочь людям, которых он считал своими врагами, и не только готовность, а и забота о будущем их. Так, например, одному генералу, учёному, химику, угрожала смерть.
– Гм-гм, – сказал Ленин, внимательно выслушав мой рассказ. – Так, по-вашему, он не знал, что сыновья спрятали оружие в его лаборатории? Тут есть какая-то романтика. Но – надо, чтоб это разобрал Дзержинский, у него тонкое чутьё на правду.
Через несколько дней он говорил мне по телефону в Петроград:
– А генерала вашего – выпустим, – кажется, уже и выпустили. Он что хочет делать?
– Гомоэмульсию…
– Да, да – карболку какую-то! Ну вот, пусть варит карболку. Вы скажите мне, чего ему надо…
И для того, чтоб скрыть стыдливую радость спасения человека, Ленин прикрывал радость иронией.
Через несколько дней он снова спрашивал:
– А как – генерал? Устроился?
В 19 году в петербургские кухни являлась женщина, очень красивая, и строго требовала:
– Я княгиня Ч., дайте мне кость для моих собак!
Рассказывали, что она, не стерпев унижения и голода, решила утопиться в Неве, но будто бы четыре собаки её, почуяв недобрый замысел хозяйки, побежали за нею и своим воем, волнением заставили её отказаться от самоубийства.
Я рассказал Ленину эту легенду. Поглядывая на меня искоса, снизу вверх, он всё прищуривал глаза и наконец, совсем закрыв их, сказал угрюмо:
– Если это и выдумано, то выдумано неплохо. Шуточка революции.
Помолчал. Встал и, перебирая бумаги на столе, сказал задумчиво:
– Да, этим людям туго пришлось, история – мамаша суровая и в деле возмездия ничем не стесняется. Что ж говорить? Этим людям плохо. Умные из них, конечно, понимают, что вырваны с корнем и снова к земле не прирастут. А трансплантация, пересадка в Европу, умных не удовлетворит. Не вживутся они там, как думаете?
– Думаю – не вживутся.
– Значит – или пойдут с нами, или же снова будут хлопотать об интервенции.
Я спросил: кажется мне это, или действительно он жалеет людей?
– Умных – жалею. Умников мало у нас. Мы – народ по преимуществу талантливый, но ленивого ума.
И, вспомнив некоторых товарищей, которые изжили классовую зоопсихологию, работают с «большевиками», он удивительно ласково заговорил о них.
Человек изумительно сильной воли, Ленин в высшей степени обладал качествами, свойственными лучшей революционной интеллигенции, – самоограничением, часто восходящим до самоистязания, самоуродования, до рахметовских гвоздей, отрицания искусства, до логики одного из героев Л. Андреева:
«Люди живут плохо – значит, я тоже должен плохо жить».
В тяжёлом, голодном 19 году Ленин стыдился есть продукты, которые присылали ему товарищи, солдаты и крестьяне из провинции. Когда в его неуютную квартиру приносили посылки, он морщился, конфузился и спешил раздать муку, сахар, масло больным или ослабевшим от недоедания товарищам. Приглашая меня обедать к себе, он сказал:
– Копчёной рыбой угощу – прислали из Астрахани.
И, нахмурив сократовский лоб, скосив в сторону всевидящие глаза, добавил:
– Присылают, точно барину! Как от этого отвадишь? Отказаться, не принять – обидишь. А кругом все голодают.
Неприхотливый, чуждый привычки к вину, табаку занятый с утра до вечера сложной, тяжёлой работой, он совершенно не умел заботиться о себе, но зорко следил за жизнью товарищей. Сидит за столом у себя в кабинете, быстро пишет и говорит, не отрывая пера от бумаги:
– Здравствуйте, как здоровье? Я сейчас кончу. Тут один товарищ, в провинции, скучает, видимо – устал. Надо поддержать. Настроение – немалая вещь!
Как-то в Москве прихожу к нему, спрашивает:
– Обедали?
– Да.
– Не сочиняете?
– Свидетели есть, – обедал в кремлёвской столовой.
– Я слышал – скверно готовят там.
– Не скверно, а – могли бы лучше.
Он тотчас же подробно допросил: почему плохо, как может быть лучше?
И начал сердито ворчать:
– Что же они там, умелого повара не смогут найти? Люди работают буквально до обморока, их нужно кормить вкусно, чтобы они ели больше. Я знаю, что продуктов мало и плохи они, – тут нужен искусный повар. – И – процитировал рассуждение какого-то гигиениста о роли вкусных приправ в процессе питания и пищеварения. Я спросил:
– Как это вы успеваете думать о таких вещах?
Он тоже спросил:
– О рациональном питании?
И тоном своих слов дал мне понять, что мой вопрос неуместен.
Старый знакомый мой, П. А. Скороходов, тоже сормович, человек мягкой души, жаловался на тяжесть работы в Чеке. Я сказал ему:
– И мне кажется, что это не ваше дело, не по характеру вам.
Он грустно согласился:
– Совсем не по характеру.
Но, подумав, сказал:
– Однако вспомнишь, что ведь Ильичу тоже, наверное, частенько приходится держать душу за крылья, и – стыдно мне слабости своей.
Я знал и знаю немало рабочих, которым приходилось и приходится, крепко сжав зубы, «держать душу за крылья» – насиловать органический «социальный идеализм» свой ради торжества дела, которому они служат.
Приходилось ли самому Ленину «держать душу за крылья»?
Он слишком мало обращал внимания на себя для того, чтобы говорить о себе с другими, он, как никто, умел молчать о тайных бурях в своей душе. Но однажды, в Горках, лаская чьих-то детей, он сказал:
– Вот эти будут жить уже лучше нас; многое из того, чем жили мы, они не испытают. Их жизнь будет менее жестокой.
И, глядя в даль, на холмы, где крепко осела деревня, он добавил раздумчиво:
– А всё-таки я не завидую им. Нашему поколению удалось выполнить работу, изумительную по своей исторической значительности. Вынужденная условиями, жестокость нашей жизни будет понята и оправдана. Всё будет понято, всё!
Детей он ласкал осторожно, какими-то особенно лёгкими и бережными прикосновениями.
Как-то пришёл к нему и – вижу: на столе лежит том «Войны и мира».
– Да, Толстой! Захотелось прочитать сцену охоты, да вот, вспомнил, что надо написать товарищу. А читать – совершенно нет времени. Только сегодня ночью прочитал вашу книжку о Толстом.
Улыбаясь, прижмурив глаза, он с наслаждением вытянулся в кресле и, понизив голос, быстро продолжал:
– Какая глыба, а? Какой матёрый человечище! Вот это, батенька, художник… И – знаете, что еще изумительно? До этого графа подлинного мужика в литературе не было.
Потом, глядя на меня прищуренными глазками, спросил:
– Кого в Европе можно поставить рядом с ним?
Сам себе ответил:
– Некого.
И, потирая руки, засмеялся, довольный.
Я нередко подмечал в нём черту гордости Россией, русскими, русским искусством. Иногда эта черта казалась мне странно чуждой Ленину и даже наивной, но потом я научился слышать в ней отзвук глубоко скрытой, радостной любви к рабочему народу.
На Капри он, глядя, как осторожно рыбаки распутывают сети, изорванные и спутанные акулой, заметил:
– Наши работают бойчее.
А когда я выразил сомнение по этому поводу, он, не без досады, сказал:
– Гм-гм, а не забываете вы России, живя на этой шишке?
В. А. Десницкий-Строев сообщил мне, что однажды он ехал с Лениным по Швеции, в вагоне, и рассматривал немецкую монографию о Дюрере.
Немцы, соседи по купе, его спросили, что это за книга. В дальнейшем оказалось, что они ничего не слышали о своём великом художнике. Это вызвало почти восторг у Ленина, и дважды, с гордостью, он сказал Десницкому:
– Они своих не знают, а мы знаем.
Как-то вечером, в Москве, на квартире Е. П. Пешковой, Ленин, слушая сонаты Бетховена в исполнении Исая Добровейн, сказал:
– Ничего не знаю лучше «Apassionata», готов слушать её каждый день. Изумительная, нечеловеческая музыка. Я всегда с гордостью, может быть, наивной, думаю: вот какие чудеса могут делать люди!
И, прищурясь, усмехаясь, он прибавил невесело:
– Но часто слушать музыку не могу, действует