чистый народ, русский, чтобы глаз был прямой! Жидов я тоже не люблю и даже не понимаю — зачем богу народцы? Премудро устроено…
Каменщик добавляет сумрачно:
— Премудро, а быдто лишнего многонько!..
Прислушавшись к их речам, вступает Осип, насмешливо и едко:
— Лишнее — есть, вот речи эти ваши — вовсе лишние! Эх вы, сехта, пороть бы вас всех-то.
Осип держится сам по себе, но нельзя понять — с чем он согласен, против чего будет спорить. Иногда кажется, что он равнодушно согласен со всеми людьми, со всеми их мыслями; но чаще видишь, что все надоели ему, он смотрит на людей как на малоумных и говорит Петру, Григорию, Ефимушке:
— Эх вы, щенки свинячьи…
Они усмехаются, не очень весело и охотно, а все-таки усмехаются.
Хозяин выдавал мне на хлеб пятачок в день; этого не хватало, я немножко голодал; видя это, рабочие приглашали меня завтракать и поужинать с ними, а иногда и подрядчики звали меня в трактир чай пить. Я охотно соглашался, мне нравилось сидеть среди них, слушая медленные речи, странные рассказы; им доставляла удовольствие моя начитанность в церковных книгах.
— Наклевался ты книжек досыта, набил зоб туго,- говорил Осип, внимательно глядя на меня васильковыми глазами; трудно уловить их выражение — зрачки у него всегда точно плавятся, тают.
— Ты береги это, прикапливай, годится; вырастешь — иди в монахи народ словесно утешать, а то — в миллионеры…
— Миссионеры,- поправляет каменщик почему-то обиженным голосом.
— Ась? — спрашивает Осип.
— Миссионеры говорится, ведь знаешь! И не глух ты…
— Ну, ладно, в миссионеры, с еретиками спорить. А то в самые еретики запишись,- тоже должность хлебная! При уме и ересью прожить можно…
Григорий сконфуженно смеется, а Петр говорит в бороду:
— Вот колдуны тоже не плохо живут, безбожники разные…
Но Осип тотчас возражает:
— Колдун грамотен не живет, грамота колдуну не ко двору…
И рассказывает мне:
— Вот, погляди, послушай: жил в нашей волости бобылек один, Тушкой звали, захудящий мужичонко, пустой; жил — пером, туда-сюда, куда ветер дует, а — ни работник, ни бездельник! Вот пошел он единожды, от нечего делать, на богомолье и плутал года с два срока, а после вдруг объявился в новом виде: волосья — до плеч, на голове — скуфеечка, на корпусе рыженькая ряска чёртовой кожи; глядит на всех окунем и предлагает упрямо: покайтесь, треклятые! Чего ж не покаяться, а особливо — бабам? И пошло дело на лад: Тушка сыт, Тушка пьян, Тушка бабами через меру доволен…
Каменщик сердито перебивает:
— Да разве в том дело, что сыт да пьян?
— В чём ино?
— Дело — в слове!
— Ну, в слова его я не вникал,- словами я и сам преизбыточно богат…
— Мы Тушникова, Дмитрия Васильича, довольно хорошо знаем,- обиженно говорит Петр, а Григорий молча опустил голову и смотрит в свой стакан.
— Я — не спорю,- примирительно заявляет Осип.- Это вот я всё Максимычу нашему говорю про разные пути-дороги до куска…
— По иным дорогам и в острог попадают…
— Редко ли! — соглашается Осип.- Не со всякой тропы попадешь в попы, надо знать, где свернуть…
Он всегда немножко поддразнивает благочестивых людей — штукатура и каменщика; может быть, он не любит их, но ловко скрывает это. Его отношение к людям вообще неуловимо.
На Ефимушку он смотрит как будто мягче, добрее. Кровельщик не вступает в беседы о боге, правде, сектах, о горе жизни человеческой — любимые беседы его друзей. Поставив стул боком к столу, чтобы спинка стула не мешала горбу,- он спокойно пьет чай, стакан за стаканом, но вдруг настораживается, оглядывая дымную комнату, вслушиваясь в несвязный шум голосов, вскакивает и быстро исчезает. Это значит, что в трактир пришел кто-то, кому Ефимушка должен, а кредиторов у него — добрый десяток, и — так как некоторые бьют его — он бегает от греха.
— Сердются, чудаки,- недоумевает он,- да ведь кабы я имел деньги, али бы не отдал я?
— Ах, сухостой горький…- напутствует его Осип.
Иногда Ефимушка долго сидит задумавшись, ничего не видя, не слыша; скуластое лицо смягчается, добрые глаза смотрят еще добрее.
— О чем задумался, служивый? — спрашивают его.
— Думаю,- быть бы мне богатому, эх — женился бы на самой настоящей барыне, на дворянке бы, ей-богу, на полковницкой дочери, примерно, любил бы ее — господи! Жив сгорел бы около нее… Потому что, братцы, крыл я однова крышу у полковника на даче…
— И была у него дочь вдовая,- слыхали мы это! — недружелюбно прерывает Петр.
Но Ефимушка, растирая ладонями колена, покачивается, долбя горбом воздух, и продолжает:
— Бывало, выйдет она в сад, вся белая да пышная, гляжу я на нее с крыши, и — на что мне солнышко, и — зачем белый день? Так бы голубем под ноги ей и слетел! Просто — цветок лазоревый в сметане! Да с этакой бы госпожой хоть на всю жизнь — ночь!
— А жрать чего стали бы? — сурово спрашивает Петр, но это не смущает Ефимушку.
— Господи! — восклицает он.- Да много ли нам надобно? К тому же она богатая…
Осип смеется:
— И когда ты, Ефимушка, расточишь себя в делах этих, расточитель?
Кроме женщин, Ефимушка ни о чем не говорит, и работник он неровный то работает отлично, споро, то у него не ладится, деревянный молоток клеплет гребни лениво, небрежно, оставляя свищи. От него всегда пахнет маслом, ворванью; но у него есть свой запах, здоровый и приятный, он напоминает запах свежесрубленного дерева.
С плотником интересно говорить обо всем; интересно, но не очень приятно, его слова всегда тревожат сердце, и трудно понять, когда он говорит серьезно, когда шутит.
С Григорием же всего лучше говорить о боге, он любит это и в этом тверд.
— Гриша,- спрашиваю я,- а знаешь: есть люди, которые не верят в бога?
Он спокойно усмехается:
— Как это?
— Говорят: нет бога!
— О! Вона что! Это я знаю.
И, отмахиваясь рукою от невидимой мухи, говорит:
— Еще царем Давидом, помнишь, сказано: «Рече безумен в сердце своем: несть бог»,- вон когда еще говорили про это безумные! Без бога — никак нельзя обойтись…
Осип как будто соглашается с ним:
— Отними-ка у Петрухи бога-то — он те покажет кузькину мать!
Красивое лицо Шишлина становится строгим; перебирая бороду пальцами с засохшей известью на ногтях, он таинственно говорит:
— Бог вселен в каждую плоть; совесть и всё внутреннее ядро — от бога дано!
— А — грехи?
— Грехи — от плоти, от сатаны! Грехи — это снаружи, как воспа, не более того! Грешит всех сильней тот, кто о грехе много думает; не поминай греха — не согрешишь! Мысли о грехе — сатана, хозяин плоти, внушает…
Каменщик сомневается:
— Что-то не так будто бы…
— Так! Бог — безгрешен, а человек — образ и подобие его. Грешит образ, плоть; а подобие грешить не может, оно — подобие, дух…
Он победно улыбается, а Петр ворчит:
— Это будто бы не так…
— А по-твоему,- спрашивает Осип каменщика,- не согрешишь — не покаешься, не покаешься — не спасешься?
— Так-то надежнее будто! Чёрта забудешь — бога разлюбишь, говорили старики…
Шишлин непьющий, он пьянеет с двух рюмок; тогда лицо его становится розовым, глаза детскими, голос поет.
— Братцы мои, как всё это хорошо! Вот живем, работаем немножко, сыты, слава богу,- ах, как хорошо!
Он плакал, слезы стекали ему на бороду и светились на шёлке волос стеклянными бусами.
Его частые похвалы жизни и эти стеклянные слезы были неприятны мне,бабушка моя хвалила жизнь убедительнее, проще, не так навязчиво.
Все эти разговоры держали меня в постоянном напряжении, возбуждая смутную тревогу. Я уже много прочитал рассказов о мужиках и видел, как резко не похож книжный мужик на живого. В книжках все мужики несчастны; добрые и злые, все они беднее живых словами и мыслями. Книжный мужик меньше говорит о боге, о сектах, церкви,- больше о начальстве, о земле, о правде и тяжестях жизни. О женщинах он говорит тоже меньше, не столь грубо, более дружелюбно. Для живого мужика баба — забава, но забава опасная, с бабой всегда надо хитрить, а то она одолеет и запутает всю жизнь. Мужик из книжки или плох или хорош, но он всегда весь тут, в книжке, а живые мужики ни хороши, ни плохи, они удивительно интересны. Как бы перед тобою ни выболтался живой мужик, всегда чувствуется, что в нем осталось еще что-то, но этот остаток — только для себя, и, может быть, именно в этом несказанном, скрытом — самое главное.
Изо всех книжных мужиков мне наибольше понравился Петр «Плотничьей артели»; захотелось прочитать этот рассказ моим друзьям, и я принес книгу на Ярмарку. Мне часто приходилось ночевать в той или другой артели, иногда потому, что не хотелось возвращаться в город по дождю, чаше — потому, что за день я уставал и не хватало сил идти домой.
Когда я сказал, что вот у меня есть книга о плотниках, это всех живо заинтересовало, а Осипа — особенно. Он взял книгу из рук у меня, перелистал ее, недоверчиво покачивая иконописною головой.
— А и впрямь будто про нас написано! Ишь ты, шельмы! Кто писал барин? Ну, я так и подумал Баре да чиновники на всё горазды! Где господь не догадается, там чиновник домыслит; на то они и живы есть…
— Неосторожно ты, Осип, про бога говоришь,- заметил Петр.
— Ничего! Для господа мое слово — меньше, как мне на лысину снежинка али капля дождевая. Ты — не сумневайся, нам с тобой до бога не дотронуться…
Он вдруг беспокойно заиграл, разбрасывая, словно кремень искры, острые словечки, состригая ими, как ножницами, всё, что противоречило ему. Несколько раз в течение дня он спрашивал:
— Читаем, Максимыч? Ну, дело, дело! Это ладно придумано.
Пошабашив, пошли ужинать к нему в артель, а после ужина явились Петр со своим работником Ардальо-ном и Шишлин с молодым парнем Фомою. В сарае, где артель спала, зажгли лампу, и я начал читать; слушали молча, не шевелясь, но скоро Ардальон сказал сердито:
— Ну, с меня довольно!
И ушел. Первым заснул Григорий, удивленно открыв рот, за ним заснули плотники, но Петр, Осип и Фома, пододвинувшись ко мне, слушали с напряжением.
Когда я кончил читать, Осип тотчас погасил лампу,- по звездам было уже около полуночи.
Петр спросил во тьме:
— К чему ж это написано? Против кого?
— Теперь — спать! — сказал Осип, снимая сапоги.
Фома молча отодвинулся в сторону.
Петр повторил требовательно:
— Я говорю — супроти кого написано это?
— Уж они знают! — выговорил Осип, укладываясь спать на подмостки.
— Ежели против мачех, так