ног блузника и задней ногою чешет пушистое ухо, – он схватил ее на руки и, приплясывая, поет:
Марьетта,
Моя Марьетта…
Двое-трое подпевают ему, а молодой, задорный голос тоже поет свои слова:
– Наш труд – основание культуры, весь мир лежит на плечах рабочего…
Из белого горла туннеля, заставляя трепетать жемчужные бусы огней, мчится одноокое чудовище; подкатилось, смело с перрона всех людей и, взвизгнув, полетело дальше в недра земли или на поверхность ее, откуда в туннель торжественно льется музыка жизни мирового города.
Мутно-зеленая вода Генуэзского порта осеяна мелкой угольной пылью, прямые лучи полуденного солнца играют на этой тонкой пленке серебром и причудливо спутанными цветами перламутра на жирных пятнах нефти.
Порт тесно заставлен огромными, всех наций, судами; густая, грязная вода едва зыблется между высоких бортов, тихо трутся друг о друга неуклюжие барки с углем, шуршат и поскрипывают причалы, гремят якорные цепи, маленькие, как водяные жуки, паровые катера, пыхтя, скользят по воде, и что-то размеренно бухает, как ленивый, негромкий улар по коже большого барабана.
В жаркое небо стройно поднялась густая роща мачт, перечеркнутая горизонтальными линиями рей; реи, точно огромные стрелы, посланы во все края неба мощною рукой. Тихо дышит легкий ветер с моря, в синеве небес трепещут разноцветные флаги, и по вантам развешаны – сушатся – фуфайки судовых команд. Всюду протянуты железные цепи, толстые канаты, как бы для того, чтоб удержать в каменном кольце порта стройные пароходы, они опутаны такелажем, как рыбы сетью, и уснули в отравленной воде.
Тысячами светлых окон смотрит на черный порт мраморный город, разбросанный по горе, и шлет вниз, морю, живой, бодрый шум, – порт отвечает грохотом цепей, свистом и вздохами пара, сонным плеском воды о железо бортов, о плиты камня.
На корме небольшого грузовика, около лебедки, в тени измятого, обвисшего брезента сидят трое негров и сожженный солнцем, почти такой же темный, как они, итальянец, гладко остриженный, досиня бритый, с черными бровями, большими, как усы.
Пред ними на грязном ящике четыре стакана лиловатого лигурийского вина, искромсанный кусок сыра, ломти хлеба, – но они не едят и не пьют: оттопырив толстые вывороченные губы, негры внимательно слушают бойкую речь итальянца, храбро извергающего поток слов на всех языках мира.
Негры смотрят в рот ему и на его руки, – неутомимо летая в воздухе пред их черными лицами, пальцы матроса красноречиво лепят речь, и без слов почти понятную. Правый рукав его куртки разорван, болтается белым флагом, оттеняя бронзовую руку, до плеча голую, до локтя исписанную темно-синим узором татуировки.
У одного негра курчавые волосы седы на висках, левого уха нет у него, в нижней челюсти не видно зубов; другой – широконосый гигант, с добрым, круглым лицом и наивными глазами ребенка; третий – юноша, гибкий, как зверь, полуголый и блестящий на солнце, – высветленное трением железо. Лицо у него умное, почти арийски правильное, губы не толсты, круглые, как вишни, глаза красиво задумчивы, – глаза влюбленной женщины. Он слушает с напряжением особенно сильным, – весь потянулся вперед, точно хочет прыгнуть на оратора, а тот, резким жестом руки отталкивая что-то прочь от себя, кричит с гордостью:
– Для нас нет еврея, негра, турка, китайца: рабочие всей земли – братья!
Старый негр, утвердительно качнув головой, говорит своим по-английски:
– Для него – нет цветных, это правда!
– Ты знаешь меня пятнадцать лет!
– О да! – сдвинув ударом ладони белый колпак на обезображенное ухо, внушительно кричит негр, тоже почему-то горячась: схватил черною рукой стакан вина, поднял высоко и, указывая на него пальцем, продолжает:
– Слушать его, как пить это вино, – хорошо! Он – всегда – он! Он… везде говорит одно это: все люди, – люди цветные – тоже люди! Теперь, в морях, говорят это больше, чем прежде, – я знаю! Он очень много так говорил, так делал, за ним – еще один, два, и – стало много хороших людей, о, я, старый, очень знаю. Когда белый говорит о Христе – уйди прочь, когда он говорит о социализме – слушай! Тут – правда! Я – видел жизнь…
Молодой негр привстал, серьезный и важный, протянул матросу свой стакан и юношески чистым голосом сказал по-французски:
– Это хорошо знать мне. Будем пить за то, чтоб все так жили, как вы хотите, я и все хорошие люди, – хорошо, да?
И гигант тоже протянул белому длинную руку со стаканом, утонувшим в черной ладони; он хохочет, оскалив огромные зубы гориллы до ушей, похожих на звенья якорной цепи, хохочет и орет по-итальянски:
А повар, подняв стакан свой еще выше, как бы грозя кому-то, продолжает:
– Это – социализм! Он – везде: на Гаити, в Глазгоу, Буэнос-Айресе – везде! Как это солнце…
И все четверо смеются: громче всех итальянец, за ним, густо рыча, – большой негр, гоноша даже закрыл глаза и запрокинул голову, а старик-повар, смеясь негромко и визгливо, кричит:
– Везде! Да! Я – знаю!
С поля в город тихо входит ночь в бархатных одеждах, город встречает ее золотыми огнями; две женщины и юноша идут в поле, тоже как бы встречая ночь; вслед им мягко стелется шум жизни, утомленной трудами дня.
Тихо шаркают три пары ног по темным плитам древней дороги, мощенной разноплеменными рабами Рима; в теплой тишине ласково и убедительно звучит голос женщины:
– Не будь суров с людьми…
– Разве ты, мама, замечала за мной это? – вдумчиво спрашивает юноша.
– Ты слишком горячо споришь…
– Горячо люблю мою правду…
С левой руки юноши идет девушка, щелкая по камню деревянными башмаками, закинув, точно слепая, голову в небо, – там горит большая вечерняя звезда, а ниже ее – красноватая полоса зари, и два тополя врезались в красное, как незажженные факелы.
– Социалистов часто сажают в тюрьму, – вздохнув, говорит мать.
Сын спокойно отвечает:
– Перестанут. Это ведь бесполезно…
– Да, но пока…
– Нет и не будет сил, которые могли бы убить молодое сердце мира…
– Это – слова для песни, сынок…
– Миллионы голосов поют эту песню, и всё более внимательно слушает ее вся жизнь… Вспомни-ка: разве ты прежде так терпеливо и ласково слушала меня или Паоло, как слушаешь теперь?
– Да! Да… но вот стачка принудила тебя уйти из родного города…
– Он мал для двоих, пусть остается Паоло! А стачку мы выиграли…
– Выиграли, – звучно откликнулась девушка. – Ты и Паоло…
Не окончив, она тихонько смеется, потом с минуту все идут молча. Навстречу им выдвигается, поднимаясь с земли, темный холм, – развалины какого-то здания, – над ним задумчиво опустил тонкие ветки ароматный эвкалипт, и, когда они трое поравнялись с деревом, ветки его как будто тихо вздрогнули.
– Вот Паоло, – говорит девушка.
Черная высокая фигура отделилась от развалин и стоит среди дороги.
– Сердцем увидала? – спросил юноша, смеясь. Впереди звучит эхом:
– Идешь?
– Да. Вот тебе мои. Не провожайте меня дальше, не нужно! У меня всего пять часов пути до Рима, и я ведь намеренно пошел пешком, чтоб собраться в дороге с мыслями…
Остановились… Высокий снял шляпу и говорит надорванным голосом:
– Ты можешь быть спокоен за мать и сестру, – всё будет хорошо!
– Я знаю. До свидания, мама!
Она всхлипывает, стонет тихонько; потом звучат три крепких поцелуя и мужественный голос:
– Иди домой и спокойно отдыхай, поволновалась ты за эти буйные дни! Иди, всё будет хорошо! Паоло такой же сын тебе, как я! Ну, сестренка…
Снова поцелуи и сухой шорох ног по камням, – чуткая ночная тишина отражает все звуки, как зеркало.
Четыре фигуры, окутанные тьмою, плотно слились в одно большое тело и долго не могут разъединиться. Потом молча разорвались: трое тихонько поплыли к огням города, один быстро пошел вперед, на запад, где вечерняя заря уже погасла и в синем небе разгорелось много ярких звезд.
– Прощай, – тихо и печально раздается в ночи.
Издали откликнулся бодрый голос:
– Прощай! Не грусти, скоро увидимся…
Сухо стучат деревянные башмаки девушки, сиповатый голос говорит утешающие слова:
– Он не пропадет, донна Филомена, можете верить, в это, как в милость вашей Мадонны. У него – хороший ум, крепкое сердце, он сам умеет любить и легко заставляет других любить его… А любовь к людям – это ведь и есть те крылья, на которых человек поднимается выше всего…
Город всё обильней сеет во тьму свои скромные, бледные огни; слова высокого человека тоже сверкают, как искры.
– Когда человек несет в сердце своем слово, объединяющее мир, он везде найдет людей, способных оценить его, – везде!
У городской стены прижался к ней, присел на землю низенький белый кабачок и призывно смотрит на людей квадратным оком освещенной двери. Около нее, за тремя столиками, шумят темные фигуры, стонут струны гитары, нервно дрожит металлический голос мандолины.
Когда трое поравнялись с дверью, музыка замолкла, голоса стали тише, несколько фигур поднялось…
– Добрый вечер, товарищи! – сказал высокий.
И десяток голосов ответил радостно, дружески:
– Добрый вечер, Паоло, товарищ! К нам? Стакан вина?
– Нет… Благодарю!
Мать, вздохнув, сказала:
– И тебя очень любят все наши…
– Наши, донна Филомена?
– Э, не смейся… Не чужая своему народу говорит с тобой… Все любят вас: тебя и его…
Высокий взял девушку под руку, говоря:
– Все и – еще одна… Так?
– Да, – тихо сказала девушка. – Конечно…
Тогда мать рассмеялась негромко:
– Ах, дети!.. Слушаешь вас, смотришь и – веришь: да, вы станете жить лучше, чем жили мы…
И все трое рядом скрылись в улице города, узкой и растрепанной, как рукав старой, изношенной одежды…
Примечания
1 Старый Карл – очевидно, Карл Каутский.
2 «Vorwärts!», ежедневная газета, выходившая с 1876 г. С 1891 до 1933 г. была центральным органом германской социал-демократической партии.
3 Очень хорошо, парень! Правильно! (Англ.).
4 Аристид Бриан (1862–1932), реакционный французский политический деятель.