говорит, чёрт побери, сразу видно, что от души. Надо объяснять. А признаться, я сам до той поры об этом предмете не думал: Россия, ну и чудесно! Границы такие-то, царствующий дом, армия и прочее. Не более. Но о том, что армия из народа выцежена, и о том, что такое этот народ по своему духовному строю, — не приходилось думать… «Русский народ добродушен и белокур» — это я, конечно, знал, но что он не весь белокур и не совсем добродушен, это мне не приходило в голову. Чудесно. И вот, сидя на станции в ожидании дальнейшего движения, веду я речь о России, о её целях в Тихом океане — газеты я читал и насчёт Тихого океана что-то знал тогда. Говорю-с. Кончил. «Поняли?» — «Так точно, ваше благородие!» отвечают мне эти русские люди, которым необходимо выйти на берега Тихого океана, отвечают — дружно, а я вижу, что — врут: ничего не поняли и нимало не интересно им всё это. Швецов этот, так он, знаете, демонстративно ничего не понял: прижимает меня голубыми глазами своими в угол и, видимо, что-то хочет спросить, но — не решается, что ли. «Ты понял, Швецов?» — «Никак нет».
— «Почему?» — «Так что, ваше благородие, ежели взять всю землю, как волость, примерно, то хоша деревни разные, однакож мужики везде одинаковы, и все, стало быть, вроде как шабры на земле, а ежели деревня против деревни в колья пойдёт, то, надо думать, никакой жизни и выгоды никому не будет, а только драка и кровопролитие…» Ох!
Офицер схватился за голову и, качаясь, застонал.
— Ну — глупо же! Может быть, с вашей точки зрения но… очень добродушно и по-христиански, но ведь дико же это! Мертво это! Врёт ведь, чёрт его дери, — пойдёт он в колья, ходил ведь против шабров и — пойдёт… И я вижу, что его — понимают, а на меня смотрят так, как будто хотят сказать: «Что, брат? Ну-ка?» Чужие, чужими глазами смотрят — желал бы я вам это почувствовать. Да-с! Но — бросим это, бросим! Я скоро прекратил свои беседы, потому что однажды слышу — говорят про меня эти люди:
— Ничего он, так себе, только — вот душу вытягивать любит. Присосётся и — сверлит языком, и сверлит! «Чёрт вас побери», — думаю. Да…
— Другой раз, во время стоянки, вижу — собралась кучка моих ребят, в середине — Швецов, на ладони у него — земля, он растирает её пальцами, нюхает, словно старуха табак, и говорит какие-то корявые слова. В чём дело? «А вот, ваше благородие, Швецов насчёт состава земли разъясняет». — «Что ты тут разъясняешь?» Он спокойно — спокойно! — начинает говорить незнакомыми мне словами о землице, которая как-то там землится, о землистой земле, о землеватости, и все с ним соглашаются, а я ничего не понимаю, и все это видят. Начинаю я свою речь о необходимости защиты земли, боя за землю, а они мне: «Мы, говорят, за неё, ваше благородие, всю жизнь бьемся, мы её защищать готовы!» Выходило смешно, жалко и досадно.
— Одним словом, мне вскоре стало совершенно ясно, что я еду драться, с людьми, которые не понимают, зачем нужно драться. Я должен внушить им боевой дух… должен! Они же не верят ни единому слову моему, и как будто в глубине души каждого живёт убеждение, что эта война — мною начата, мне нужна, а больше — никому. Иногда очень хотелось орать на них. А главное этот спокойный Портнов… Швецов — смотрит и — молчит. Молчит, но рожа такая — на всё готовая: я, дескать, всё сделаю по твоему приказанию, всё, что хочешь, но мне — ничего не надо, я ничего не знаю, и отвечай за меня ты сам.
— И вот с этими на всё по чужому приказанию готовыми людьми попал я в свалку: наш батальон прикрывал отступление из-под Мукдена, сижу я со своей ротой в кустах и ямах на берегу какой-то дурацкой речки; вдали, по ту сторону, лезут японцы — тоже очень спокойные люди, но — с ними спокойствие сознания важности того, что они делают, а мы понимаем свою задачу как отступление с наименьшими потерями.
— Береги патроны, — говорю я своим. Берегут. Оборванные, грязные, усталые, невыразимо равнодушные, лежат и смотрят, как там враг перебегает поле цепь за цепью, быстро и ловко, точно крысы… Где-то сзади нас действует артиллерия, справа бьют залпами, скоро и наша очередь, дьявольский шум, нервы отупели, голова болит, и весь сгораю, медленно и мучительно поджариваясь, в эдакой безысходной, ровной, безнадёжной злобе.
— Сзади меня убедительно спокойный голос Швецова слышу: «Народ лёгкий, снаряжение хорошее, а главнейше — свои места, всё наскрозь они тут знают, каждую яму, всякий бугорок — разве с ними совладаешь? И опять — на своём месте человек силен, на своём-то, на родном, он — неодолим, человек этот!» Люди сочувственно крякают и сопят, слушая его рассуждения.
— Ну, знаете, я сказал этому господину, что если он не перестанет, так я его — и приставил к деревянной роже револьвер. А он вытаращил голубые свои глаза по обеим сторонам дула и говорит:
— Зачем же вашему благородию трудиться, меня и японец убьёт!
— Стало мне стыдно, что ли… и не знал бы я, как выйти из дурацкого положения, но тут явился приказ — отойти нам глубже. Отошли, как и пришли, без выстрела, и вообще мы — моя рота — некоторое время играла странную роль: всё водили нас с места на место, точно речи Швецова были известны высшему начальству, и оно, понимаете, заботилось поставить роту именно туда, где бы мои ребята почувствовали себя на своём месте. Ходим голодные, оглушённые, усталые, видим, как летают казаки, прыгает артиллерия, едут обозы Красного креста… Хорошо-с!
— Ночь пришла. Лежим в каких-то холмах, а на нас — лезут японцы. Лезут как будто не торопясь, но — споро, отовсюду, без конца. И вот вижу — это, знаете, как сон было: идёт полем к нам какая-то часть, а на правом фланге её вдруг вспыхивает огонёк, и я с ужасом вижу — освещённое этой вспышкой круглое монгольское лицо, — курит, дьявол! Зачем он закурил — я не знаю, было ли это сделано, чтобы доказать своим солдатам — вот, мол, как и храбр, или он обалдел от страха, но — курит! Со всех сторон жарят залпами, моя рота тоже, конечно, а эти идут, и, знаете, страшно медленно шли они, как мне казалось, изумительно! Как будто они там все знают, что их дело верное, беспроигрышное дело и торопиться — некуда. Конечно, на самом деле было иное, но мне так казалось, говорю я. И эта дьявольская папироса там, в темноте, горит, вспыхивает так ровно, уверенно и спокойно — видно, что она доставляет удовольствие человеку. В неё стреляют, и я советую — ниже брать, чтобы в грудь, в живот ему всыпалось несколько штучек, — идёт! И видно докурил, бросил в сторону, кругло эдак очертилась в воздухе огненная полоска. Вам это кажется несерьёзным, пустяками, ну — да, оно и несерьёзно, незначительно, оно просто указало мне, что я — не закурил бы перед тем, как скомандовать в штыки. У меня нет спокойствия, необходимого для того, чтоб покурить перед смертью, нет уверенности, что… д-да… Я — чужой своим людям, и ни страх пред смертью, ни что другое не связывает их со мною. Мы люди разных племён по духу, они — солдаты, я — их начальник, больше ничего. Я их не понимаю, они — меня, нам друг друга не жалко, мы — сказать правду не любим и немножко боимся друг друга…
— Был случай: поймали китайца-шпиона, и вот — сидит он на земле, около него двое конвойных — Швецов этот и Хубайдулин, татарин. Слышу — Хубайдулин ведёт с китайцем вполголоса, на эдаком дурацком языке, дружескую беседу:
Китаец отвечает, точно Швецов:
— Ваша моя чисто зорил — кончал моя.
А Швецов говорит:
— Мы, брат, тут ни при чём… Приказано — иди! Вот и пришли. Мы сами земляной народ. Мы понимаем. Мы — и так далее… совершенно в том тоне, как говорят мужики из рассказов старых писателей. И — врёт, наглейше врёт. Потому что мне лично слишком часто приходилось видеть, как они — не он, его я не обвиняю, — но вообще они, наши солдаты, зорили хозяйство маньчжур… без необходимости, бессмысленно и с какой-то тупой злобой. Вырубали десятки деревьев, когда нужен был один сучок, жгли фанзы, топтали посевы, ломали мебель… да, да. Всё это было, вы знаете, должны знать. Об этом ведь писалось много. Я повторю, что и дорогой в Россию они вели себя так же портили всё, что могли испортить. «Нищему — ничего не дорого» — есть корейская пословица, так вот… может быть, несколько оправдывает этих… У меня выболела душа и на языке вертятся слова, нехорошие, больные слова…
— Я слышу всё это и думаю: хорошо, милые мои. Всё это так, всё это по-христиански, но — отдалённо от нас… Мы — воюем.
К вечеру дело этого китайца было решено; позвал я унтера и приказал:
— Возьми Швецова, Хубайдулина и — расстрелять шпиона!
— Пошли. Спокойно! Я, издали, за ними. Был вечер, половина неба в огне, около какой-то стенки стоял этот китаец, лицом к солнцу… рослый такой молодчина! Против него, затылками ко мне — эти двое. Выстрелили, китаец посунулся вперёд, точно кланяясь им — прощайте! — и упал, лицом в землю. Опустили ружья к ноге, стоят. Всё вокруг красное, и — они тоже. Там, знаете, закаты солнца всегда зловещие какие-то, точно оно, уходя, злобно грозится — спрячусь — навсегда! Навсегда!..
— Ночью этой не спалось мне. Играли в карты, скучно стало, бросил я, вышел. Долго ходил, как во сне, потом вижу — Швецов около какого-то дерева стоит и — молится. Так, знаете, согнул шею, как подъяремный вол, наклонил голову к земле и тыкает рукой своей в лоб, плечи, в грудь себе. Не торопясь. Услыхал мои шаги, обернулся, вытянулся. Подошёл я к нему — вижу парень как всегда, в порядке. Спросил о чём-то. «Так точно. Никак нет». Тогда я говорю в упор ему:
— Жалко китайца-то, а?
Подумав, отвечает:
— Так точно.
— Почему нельзя?
— Как,