Скачать:TXTPDF
Жизнь Матвея Кожемякина

Толоконников щиплет рыжий волос на верхней губе и говорит басом:

— Смерти просят, а гроши всё собирают!

Вася Хряпов, похожий на хорька, пристально смотрит в лица слепых, соображая вслух:

— Чай, поди, обманывают?

Тогда длинный, неуклюжий Маклаков, торговец иконами, посудой и гармониями, предлагает:

— А ты кинь им в зенки-то пыли горсть!

Вася подкрался и осыпал лица слепцов серой дорожной пылью. Они перестали петь и, должно быть, не впервые испытывая такую пробу их зрения, начали спокойно и аккуратно вытирать каменные лица сухими ладонями сморщенных рук.

Старик Хряпов трясёт сына за волосы, приговаривая:

— Не дури, не озорничай, не безобразь!

А Толоконников, подмигивая Маклакову, говорит:

— Нисколько жалости нет у Василия этого!

Эти трое — первейшие забавники на базаре: они ловили собак, навязывали им на хвосты разбитые железные вёдра и смотрели, смеясь, как испуганное животное с громом и треском мечется по площади, лая и визжа. В сырые дни натирали доски тротуара мылом, любуясь, как прохожий, ступив в натёртое место, скользил и падал; связывали узелки и тюрички, наполняя их всякою дрянью, бросали на дорогу, — их веселило, когда кто-нибудь поднимал потерянную покупку и пачкал ею руки и одежду.

Они любили вырывать с корнями молодые деревья, омывать скамьи у ворот, разбивать скворешни меткими ударами камней, бросать в дома обывателей через окна тухлые яйца.

И не только этим трём нравились подобные забавы — Матвей знал, что вся городская молодёжь болеет страстью к разрушению. Весною обламывали сирень, акацию и ветви цветущих яблонь; поспевала вишня, малина, овощи — начиналось опустошение садов, оно шло всё лето, вплоть до второго спаса, когда хозяева снимали с обломанных деревьев остатки яблок, проклиная озорников и забыв, что в юности они сами делали то же.

Каждый день, в хлопотливой суете утра, в жаркой тишине полудня, в тихом шуме вечера, раздавался визг и плач — это били детей. Им давали таски, потасовки, трёпки, выволочки, подзатыльники, плюхи и шлепки, секли берёзовыми прутьями, пороли ремнями. Кожемякин, не испытавший ничего подобного, вспоминал отца с тёплой благодарностью и чувством уважения к нему.

Избитые мальчишки смеялись друг над другом и тоже дрались; в них не заметно было жалости к животным; осенью, во время перелёта, они ловили множество певчих птиц и зря мучили их в тесных, грязных клетках; весною ставили пичужкам силки из конского волоса; попадая в тонкую, крепкую петлю, птица билась, ломала себе ноги и часто умирала, истерзанная.

Дети, как и взрослые, производили впечатление людей, которые поселились в этом месте временно, — они ничего не любят тут, им ничего не жалко. Город был застроен тесно, но было много пустырей; почти везде на дворах густо росли сорные травы, ветер заносил в огороды их семена, гряды овощей приходилось полоть по два, по три раза; все плодовые деревья в садах были покрыты лишаями, росли коряво, медленно и давали плохой урожай.

Но всего более угнетало Кожемякина отношение окуровцев к женщине, оно с печальной ясностью обличало в тёмных душах людей присутствие чего-то страшного, что — он чувствовал — незаметно прилеплялось и к его душе грязным, ядовитым пятном, вызывая соблазнительные, тревожные мысли и стыдное, болезненное напряжение в теле. Наблюдая за играми молодёжи в поле, около монастырской ограды, он видел, что даже подростки любят обижать девиц: щиплют их, колотят, бросают в косы репьи; во время игры в горелки стараются загнать девиц к самой ограде, где густо и высоко разрослась крапива, и там повалить их в жгучую заросль. Слёзы обиженных девушек почти всегда вызывали довольные усмешки парней, и во всех играх ясно сквозило желание причинить боль, грубо подчеркнуть превосходство мужской силы.

Последнее особенно резко бросалось в глаза. Кожемякин сначала оправдывал дикие выходки окуровских женихов. Видя, как они петухами ходят около девиц, плюют на подолы им скорлупою семян и орехов, как толкаются локтями, стараясь задеть по грудям, Матвей, внутренно усмехаясь, не без зависти думал:

«Это они развязность свою показывают…»

Женщины с великою страстью, с поражающим и словно больным озлоблением ссорились между собою: сёстры, невестки, соседки; свекрови колотили снох, матери — дочерей. Ругались на огородах, через заборы, стоя у ворот, на улице, на базаре, в церковной ограде. Куры, разрывшие грядки, собака, выпившая куриное яйцо, кошка, посетившая погреб, зависть к успеху дочери соседа у парней, ревность к мужу — вся жизнь выносилась на улицу в резких криках, в обидных словах и с яростным бесстыдством кликуш оплёвывалась желчью, обливалась грязью. Иногда юноше казалось, что над городом непрерывно дрожит болезненный и тоскливый вой:

«А-а-а…»

Почти каждый праздник, под вечер или ночью, где-нибудь в городе раздавался крик женщины, и не однажды Матвей видел, как вдоль улицы мчалась белая фигура, полуголая, с растрёпанными волосами. Вздрагивая, вспоминал, как Палага навивала на пальцы вырванные волосы…

Но самое страшное Матвей находил в дружеских беседах мужчин о женщинах: всё, что он слышал раньше от и рабочих и помимо воли уловил из бесстыдных разговоров отца с Пушкарём и Власьевной, — всё это теперь разлилось перед ним до размеров глубокой, грязной лужи, в которой тонула женщина, стыдно обнажённая и, точно пиявками, густо облепленная клейкими, пакостными словами.

Невыразимо грубое бесстыдство бесед о женщинах, окружая юношу душным, жарким облаком, угнетало его до отупения. Ему казалось иногда, что нагая женщина брошена среди улицы и по чреву её — чреву матери — тяжко топают грязными сапогами, растаптывая нерождённые жизни, попирая нерассказанные сказки. Он был уверен, что все женщины, кроме Власьевны, такие же простые, ласковые и радостно покорные ласкам, какою была Палага, так же полны жалости к людям, как полна была ею — по рассказам отца — его мать; они все казались ему матерями, добрыми сёстрами и невестами, которые ожидают жениха, как цветы солнца.

Но теперь он начинал чувствовать к ним жадное любопытство чужого человека, ничем не похожего на них. Раньше он стыдился слушать рассказы о хитрости женщин, о жадной их плоти, лживом уме, который всегда в плену тела их, а теперь он слушал всё это внимательно и молча; смотрел в землю, и пред ним из неё выступали очертания нагого тела.

Ночами, чувствуя, что в сердце его, уже отравленном, отгнивает что-то дорогое и хорошее, а тело горит в бурном вожделении, он бессильно плакал, жалко и горько было сознавать, что каждый день не даёт, а отнимает что-то от души и становится в ней пусто, как в поле за городом.

Всюду чувствовалась жестокость. В мутном потоке будничной жизни только она выступала яркими пятнами, неустранимо и резко лезла в глаза, заставляя юношу всё чаще и покорнее вспоминать брезгливые речи отца о людях города Окурова.

Та жизнь, о которой хвалебно и красочно говорил отец, обошла город, в котором человек, по имени Самсон, был горбат, плешив, кривонос и шил картузы из старых штанов.

И не раз Матвей печально думал:

«Лучше бы, как прежде, догадываться, чем — верно знать, как теперь знаешь!»

Дома тоже было тяжко: на место Власьевны Пушкарь взял огородницу Наталью, она принесла с собою какой-то особенный, всех раздражавший запах; рабочие ссорились, дрались и — травили Шакира: называли его свиным ухом, спрашивали, сколько у него осталось дома жён и верно ли, что они, по закону Магомета, должны брить волосы на теле.

Неистощимые в гнусных выдумках, они осыпали благообразного татарина гнилым хламом пакостных слов, а он серьёзно смотрел на них раскосыми глазами и, щёлкая языком, говорил, негромко, но убедительно:

— Ай-яй, нехоруша! Бульна нехоруша! На всем смеялся! Селовеком смеялся, Магоммедом смеялся, аллахом смеялся — чито бульша остался-та? Ай-яй, русска шалтай-балтай нехоруша язык!

Уши его, оттопыренные, точно ручки глиняного рукомойника, краснели, серые умные глаза наливались влагою.

Пошли окуровские дожди, вытеснили воздух, завесили синие дали мокрыми туманами, побежали меж холмов холодные потоки, разрывая ямы в овраги, на улицах разлились мутные лужи, усеянные серыми пузырями, заплакали окна домов, почернели деревья, — захлебнулась земля водой. Город опустел, притих, мокрый, озябший, распухший от дождя; галки, вороны, воробьи — всё живое попряталось; звуки отсырели, растаяли, слышен был только жалобный плач дождя, и ночами казалось, что кто-тобольшой, утомлённый, невидимый — безнадёжно молит о помощи:

«Помоги. Пожалей…»

Однажды, тёмным вечером, Кожемякин вышел на двор и в сырой тишине услыхал странный звук, подобный рыданиям женщины, когда она уже устала от рыданий. В то же время звук этот напоминал заунывные песни Шакира, которые он всегда напевал за работой, а по праздникам — сидя на лавке у ворот.

— Это ты, Шакир?

Звук оборвался, растаял. Из тьмы выдвинулась стройная фигура дворника, он подошёл к хозяину и, разведя руками, заговорил так, точно его душила чья-то тяжёлая рука.

— Бульна трудна, касяйн! Ахх, рука сам поднимает — бить хочет морда всякая — ур-сыгим ананны! Нету бульша — не можна терпеть моя! Давай рашет!

Он взбросил шапку на голову и, натягивая её обеими руками, залаял, топая ногою о землю:

— Аф-аф-аф…

Юноша стыдливо опустил голову, не находя слов утешения для человека, который был вдвое старше его и — плакал.

— Моя — терпел! — слышал он тяжёлые, ломаные слова. — Моя — молчал, нисява, думал-та, Шакирка! Зубам скрыпил, Магоммед молил — вся делал-та! Давай рашет!

Сердце Матвея расширилось, согретое гневом, в глазах у него поплыли зелёные, дымно-светлые круги, он кашлянул и твёрдо сказал:

— Погоди, не уходи! Я их пугну, погоди…

Но голос у него сорвался, как у молодого петуха, и он крикнул:

— Ты бы их — по харям!

— Твоя — добра! — чмокнув губами, сказал Шакир. — Селовеком смеются нисява, богум-та — нехоруша, ахх!

Придя в кухню к ужину, Матвей взглянул на осунувшееся, печальное лицо татарина и снова почувствовал в груди тяжёлый прибой злобы.

— Вы, — сказал он, вздрогнув, и первый раз, без стыда, с наслаждением выругался скверными словами. Все вытаращили на него глаза и как будто съёжились — это ободрило его.

Передохнув, он спокойно и веско сказал:

— Кто будет смеяться над Шакиром — расчёт!

Все молчали. Потом Пушкарь торжествующе протянул:

— Что-о, беси? Ага-а?

А молодой хозяин не решился сесть за стол с обруганными им людьми, ушёл в сад, уже раздетый холодными ветрами октября, и долго ходил по дорожкам, засыпанным листом.

Наступили холода, небо окуталось могучим слоем туч; непроницаемые, влажные, они скрыли луну, звёзды, погасили багровые закаты осеннего солнца. Ветер, летая над городом, качал деревья, выл в трубах, грозя близкими метелями, рвал звуки и то приносил обрывок слова, то чей-то неконченный крик.

Каждый час в затаённой тишине прильнувшего к земле города вздрагивал и ныл монастырский колокол; сторож у Николы дёргал верёвку, и она всегда заставляла дважды взвизгнуть лист железа на крыше колокольни.

Медь поёт

Скачать:TXTPDF

Жизнь Матвея Кожемякина Максим читать, Жизнь Матвея Кожемякина Максим читать бесплатно, Жизнь Матвея Кожемякина Максим читать онлайн