робко и уныло, — точно кто-то заплутался в темноте и устало кричит, уже не веря, что его услышат. Разбуженные собаки дремотно тявкают, и снова город утопает в глубоком омуте сырой тишины.
Вечерами по праздникам в кухню являлся певчий Ключарев — родственник Натальи, как сказал Пушкарь, плюнув при этом.
Матвею нравилось сидеть в кухне за большим, чисто выскобленным столом; на одном конце стола Ключарев с татарином играли в шашки, — от них веяло чем-то интересным и серьёзным, — на другом солдат раскладывал свою книгу, новые большие счёты, подводя итоги работе недели; тут же сидела Наталья с шитьём в руках, она стала менее вертлявой, и в зелёных глазах её появилась добрая забота о чём-то. В трубе пел ветер, за печью шуршали тараканы, хозяйственно потрескивал мороз на дворе, щёлкали косточки счёт, Шакир мурлыкал песни, а Наталья дружески смеялась над ним.
Сначала Ключарев, видимо, стеснялся Матвея, вставал, сопел и, отводя в сторону большие, тяжёлые глаза, глубоким басом ворчал:
— Здравия желаю…
И всегда после этого приветствия откуда-то из-за угла, с полатей, откликалось недовольное, сомневающееся эхо:
— У-у-у-..
Шакир шлёпал ладонью по скамье рядом с собою и говорил хозяину:
— Сядыс! Учис! Пожарна — ходы! Такой твой? Моя — суда, абзей!
И, подмигивая Матвею, легонько толкал его в бок.
Ключарев играл хуже татарина; он долго думал, опершись локтями на стол, запустив пальцы в чёрные, курчавые волосы на голове и глядя в середину шашечницы глазами неуловимого цвета. Шакир, подперев рукою щёку, тихонько, горловым звуком ныл:
Амди — кайдак — килаин?
Кунум — ночук — когаин?
Ключарев поднимал голову, молча смотрел на него и снова думал.
— Чего это ты поёшь, Шакир? — спрашивала Наталья, усмехаясь.
— Русскам-та языкам будит: чего стану делать, как будит жить? — вот чего поём!
— Смешные у вас песни, у татар! — говорила Наталья, грустно вздохнув.
Матвей поглядывал на Ключарева, вспоминая, как страшно спокойно он пел, этот человек, идя за гробом отца и над могилой. Лицо певчего запоминалось с первого взгляда: треугольник, основанием которого служил большой, смуглый лоб, а вершиною искривлённый налево длинный нос. Щёки его почти сплошь заросли чёрным жёстким волосом, и под усами не было видно ни губ, ни зубов. Юноше казалось, что Ключарев думает не об игре, оттого всегда и проигрывает Шакиру. Он ждал от чёрного человека каких-то интересных рассказов и — дождался. Однажды певчий, не отрывая глаз от шашек, заговорил:
— Видел я сон: идёт по земле большой серый мужик, голова до облаков, в ручищах — коса, с полверсты, примерно, длиной, и косит он. Леса, деревни всё валит. Без шума однако.
Наталья спокойно догадалась:
— К мору это. К холере…
— К холере? — сомневаясь, повторил Ключарев и, подумав, продолжал: Вдруг бы да — въявь — пришёл такой огромный человек, взял бы это колокольню за шпиль, да и начал садить ею по домам, по крышам, по башкам…
Пушкарь, неодобрительно качая головою, сказал:
— Опять ты, Яким, завираться начал!
А Шакир, качаясь, смеялся.
— Ай-яй! Ай, какой, шалтай-балтай!
Ключарев посмотрел на солдата серьёзным взглядом расширенных глаз.
— Ежели снится? Сон — не враньё. Вот тоже как-то рыба снилась, вроде сома, только зубастая. И летит на крыльях, — сажён полсотни крыло у неё…
— Ну? — спросил Матвей, видя, что пожарный замолчал, погружаясь во мрак своих снов.
— Ну — летит. Ничего. Тень от неё по земле стелется. Только человек ступит в эту тень и — пропал! А то обернётся лошадью, и если озеро по дороге ей — она его одним копытом всё на землю выплескивает…
Слова его, проходя сквозь густую заросль чёрных волос, тоже становились чёрными и мохнатыми, подобно паукам.
— Белая рыба-то? — задумчиво спрашивает Наталья.
— Серая. Как пыль, цветом.
— К дождям это, что ли? — соображает Наталья. — Белая — к снегу. Лошадь, — оттепели не будет ли?
— Пушкарь! — подмигивая Матвею, говорит Шакир. — Как этот сухой рыба зовём-та?
Татарин хохочет.
— Она — судак! Рыба — судак, пожарный — чудак. Ай-яй, любят ваша шалтай-балтай язык, ах! Мынога выдумала русска; скушна стала — ещё выдумываит! Язык — верстой, слова — пустой, смешной чудак-судак!
Матвею показалось, что татарин сказал какую-то правду. Однажды он спросил Ключарева, откуда тот родом, и удивился, узнав, что певчий слободской.
— А я думал, ты дальний! — разочарованно сказал он. Тот поднял треугольное лицо и объяснил, пристально глядя на Матвея:
— Нас, Ключаревых, две семьи: Макара да Григорья. Я — Макаров.
— Н-ну? — сомнительно усмехаясь, сказал Пушкарь. — Это не дознано. Скорее ты казначею Перекопову судьбою обязан. У нас по слободе очень трудно разобрать, от кого дети родятся. Бедность!
— Это ничего не означает! — толковал Ключарев спокойно и густо. — Я говорю, как по церковным записям числюсь. Сын Макара Ключарева, ну и — сын ему! Мне от этого ни прибыли, ни убытку.
И, обращаясь к Матвею, продолжал:
— Я бывал далеко. Пять лет в кавалерии качался. Пьянство — по кавалерии — во всех городах. В Ромнах стояли мы — хохлы там, поляки, ничего понять нельзя! Потом — в Пинске тоже. Болотища там — чрезвычайно велики. Тоже скушно. Плохо селятся люди — почему бы? Лезут, где тесно, а зачем? Отслужил — в пожарную нанялся, всё-таки занятно будто бы.
Тёмные слова расползаются по кухне, наводя на всех уныние, и даже тараканы за печью тише шуршат.
— Я в мальчишках ещё любил огонь гасить. Бывало, товарищи разложат костёр, а я его затопчу, песком закидаю.
— На что? — спросил Матвей.
— Так. Днём и без огня светло, а ночам положено быть тёмными.
— Аллах делал, — задумчиво сказал Шакир. — Люди-та не трогай!
Но посмотрел на всех и, улыбаясь, добавил:
— А когда лошадка пасти ночью: холодна, волка ходит, — огонь нужна!
Иногда Пушкарь начинал говорить о своей службе, звучали знакомые Матвею слова: «шип-прутены», «кивер», «скуси патрон», «зелёная улица», «кладсь»… Часто он спорил с Ключаревым, замахиваясь на него книгой и счётами:
— Какой ты солдат, чёрный бес!
— А ты? — несокрушимо спокойно спрашивал певчий, не глядя на него. Верёвки вьёшь?
— Тут не верёвки, идолобес, тут работа! Каждый должен исполнять свою работу. Всякая работа — государева служба, она для Россеи идёт! Что такое Россея — знаешь? Ей конца нет, Россеи: овраги, болота, степи, пески — надо всё это устроить или нет, бесов кум? Ей всё нужно, я знаю, я её скрозь прошёл, в ней работы на двести лет накоплено! Вот и работай, и приводи её в порядок! Наработай, чтобы всем хватало, и шабаш. Вот она, Россея!
— Мне вязать некого, верёвок не требуется…
— Н-не надо-о? — завывал Пушкарь, извиваясь от гнева. — Не жел-лаешь, а-а? Скажи на милость! Стало быть — суда без причала, плавай как попало, а? Червяк ты на земле…
— Я — пожарный.
— Оттого, что — лентяй! Понимаю я идолобесие твоё: мы тут горим три, много пять разов в год, да и то понемногу, вот ты и придумал — пойду в пожарную, там делать нечего, кроме как, стоя на каланче, галок считать…
Пока они спорили, татарин, прищуривая то один, то другой глаз, играл сам с собою, а Матвей, слушая крик старого солдата и всматриваясь в непоколебимое лицо Ключарева, старался понять, кто из них прав.
— Чтобы всяк человек дела своего достоин был — вот те закон! Тут те всякой жизни оправдание! Работай! — свирепствовал Пушкарь, гремя счётами, хлопая по столу книгой, ладонью, шаркая ногами.
А Ключарев не торопясь пропускал сквозь усы:
— Наплевать мне на всё это, было бы сердце спокойно. Всем делам один конец: ходя — умрёшь и лёжа — умрёшь!
Матвею вспомнилась любимая песня весёлого лекаря Маркова:
И поп — помрёт,
И солдат — помрёт.
Только тот не помрёт,
Кого смерть не возьмёт!..
Тяжёлая, тёмная скука обнимала юношу мохнатыми лапами, хотелось лечь в постель и проспать неделю, месяц, всю зиму.
Играли на полях певучие вьюги, осеняя холмы белыми крыльями, щедро кутая городок в пышные сугробы снега, выли по ночам голодные, озябшие волки, и, отвечая им, злобно лаяли трусоватые окуровские собаки. Редко небо бывало свободно от серых облаков, но хороши были те ночи, когда синева небес, до глубин своих пронизанная золотыми лучами звёзд, вся дрожала, горела и таяла. Ликуя, сверкали снежинки, словно звёздною пылью окропив землю, отдыхавшую под их мягким пологом для новых весенних рождений. Покорно согнулись ветви деревьев, наклоняя пуховые белые лапы; алмазами и смарагдами блещут сучья, одетые кружевом инея. Кресты церквей окопаны серебром, а скворешни стоят в пышных шапках; на крыши домов плотно легли толстые гривы сугробов, свесив края, узорно вырезанные ветром. Морозный воздух чутко звонок, степенное карканье ворон, озабоченных холодом, весёлое треньканье синиц, смешной скрип снегирей легко разносились по городу из конца в конец. А вокруг него на холмах оледенела тишина, и Окуров стоит на блюде из серебра, кованного морозом, отчеканенного вьюгами.
На льду реки Путаницы начались бои: каждый праздник, после обеда, из слободки, засыпанной снегом до крыш и не видной на земле, серыми комьями выкатывались мальчишки. Перебежав реку, они кричали на гору:
— Давай бою!
На них сестрины и мамины кофты, иной просто окутан шалью, многие обуты в тяжёлые отцовы сапоги, есть бойцы без шапок — головы повязаны платками; у большинства нет ни варежек, ни рукавиц. На горе их ожидает враждебный стан; горожане одеты наряднее, удобней и теплей, они смеются над оборвышами:
— Вылезли тараканы из-под маминых юбок! Эй, бабьё, лезь сюда, мы вам рожи растворожим…
Слободские относятся к бою серьёзно: они деловито, тесною цепью лезут вверх по остеклевшей горе, цапаясь голыми руками за куски мёрзлой глины, и покрикивают:
— Эй, наша сторона, — не разваливайся! Не заскакивай вперёд, не наяривайся!
Сначала горожане стараются сбрасывать нападающих под гору, но это опасно: слободские цепко хватают их за сапоги и если кувырком летят вниз, так вместе. Тогда городские отступают, впуская слобожан на Поречную, и здесь сразу разгорается весёлый бой.
— Вали, наши, вали! — кричит юный слободской народ, наступая на противника плотной стенкой. — Бей пшенисных!
Они суше горожан, ловчее и храбрее; их отцы и матери чаще и злее бьют, поэтому они привычны к боли и чувствительны к ней менее, чем мальчики города.
Городские ведут бой с хитростями, по примеру отцов: выдвинут из своей стенки против груди слобожан пяток хороших вояк, и, когда слобожане, напирая на них, невольно вытянутся клином, город дружно ударит с боков, пытаясь смять врага. Но слободские привыкли к этим ухваткам: живо отступив, они сами охватывают горожан полукольцом и гонят их до Торговой площади, сбрасывая