задремлет.
В душе, как в земле, покрытой снегом, глубоко лежат семена недодуманных мыслей и чувств, не успевших расцвесть. Сквозь толщу ленивого равнодушия и печального недоверия к силам своим в тайные глубины души незаметно проникают новые зёрна впечатлений бытия, скопляются там, тяготят сердце и чаще всего умирают вместе с человеком, не дождавшись света и тепла, необходимого для роста жизни и вне и внутри души.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
С неделю сеял мелкий спорый дождь, шуршал по крыше, сёк деревья, вздыхал и плакал, переставал на час-два и — снова сыпался мелкой пылью.
Город взмок, распух и словно таял, всюду лениво текли ручьи, захлебнувшаяся земля не могла более поглощать влагу и, вся в заплатах луж, в серых нарывах пузырей, стала подобна грязному телу старухи нищей.
Солнце точно погасло, свет его расплылся по земле серой, жидкой мутью, и трудно было понять, какой час дня проходит над пустыми улицами города, молча утопавшими в грязи. Но порою — час и два — в синевато-сером небе жалобно блестело холодное бесформенное пятно, — старухи называли его «солнышком покойничков».
Матвей Кожемякин сидел у окна, скучно глядя, как в саду дождь сбивает с деревьев последние листья; падая, они судорожно прыгают на холодной чешуе ручья.
Вошёл Шакир и сказал, оскалив зубы:
— Барыня с мальчикой кухням сыдит, мокрый оба вся.
— Кто такая? — удивлённо спросил Матвей.
— Не знай. Три день квартирам искал — нет его!
— Где тут квартиры!
Шакир передвинул тюбетейку со лба на затылок, потрогал пальцем концы усов и предложил:
— Давай ей чердак, пустой он, куда его? Мальчика бульно весёлый!
— Ну, что ж, давай, — не думая, согласился хозяин. — Годится ли для жилья-то?
— Сам увидит!..
— Никогда на нём не жили.
— Возьмём руб! — сказал татарин и, подмигнув, ушёл.
Мысли Матвея, маленькие, полуживые и робкие, всегда сопровождались какими-то тенями: являлась мысль и влекла за собою нечто, лениво отрицавшее её. Он привык к этому и никогда не знал, на чём остановится в медленном ходе дум, словно чужих ему, скользивших над поверхностью чего-то плотного и неподвижного, что молча отрицало всю его жизнь. Он слышал, как над его головою топали, возились, и соображал:
«Постоялка, — словно болезнь, неожиданно. Коли молодая — сплетни, конечно, пойдут. Мальчонка кричать будет, камнями лукаться и стёкла побьёт… К чему это?»
Снова явился Шакир, весело сказав:
— Сдал за руб!
— Только скажи — тихо жили бы, хозяин, мол, шуму не любит…
— Они — смирны! — уверенно воскликнул татарин и тихонько усмехнулся, а Кожемякин подумал:
«Чего он веселится?»
На другой день, за утренним чаем, Наталья, улыбаясь, сказала:
— Ой, Матвей Савельич, и чудна стоялка-то, уж вот чудна!
Шакир, вскинув голову, дробно засмеялся, его лицо покрылось добрыми мелкими морщинками, он наклонился к хозяину и, играя пальцами перед своим носом, выговорил, захлёбываясь смехом:
— Зубу щёткам чистил!
— Ну-у? — изумлённо и не веря протянул Матвей.
— А ей-богу! — торопливо воскликнула Наталья. — С мелом, — мел у неё в баночке!
— Болят зубы-то, может? — заинтересовался хозяин.
— Не-е, не жалилась…
И, улыбаясь во всю ширину откормленного, плутоватого лица, Наталья скороговоркой продолжала:
— Видать — дальняя она и обычая особого, великатная такая, всё пожалуйста, да всё на вы! Принесла я воды ведро — благодарит — благодарю-де вас, я-де сама бы изъяла, не беспокойтесь вдругорядь, пожалуйста!
— Красивая? — задумчиво осведомился Кожемякин.
— Ничего будто. Плечики-те кругленькие, да и грудь ровно бы у девушки. Из лица сурьёзная, а усмешка — приятная, ласковенькая.
— Молодая, значит…
— По сыночку судя — годов двадцати пяти, а может, и осьми. Откуда бы такая?
Вздохнув, Наталья добавила:
— Жалостная. А именья всего-на-все — две корзинки да сундучок кожаный, с медными бляшками.
В окно торкался ветер, брызгая дождём, на дворе плачевно булькала вода, стекая в кадки под капелью; Шакир, довольно улыбаясь, громко схлёбывал чай, сладкий голос Натальи пел какие-то необычные слова Кожемякин оглядывался вокруг, чувствуя непонятное беспокойство.
— Бог с ней! — сказал он, опустив глаза. — Пускай живёт, лишь бы тихо. А мальчонко что?
— Ласковенькой: вошла я, а он мылом намазан, кричит — здравствуйте, как вас зовут? Право!
— Ну, коли они ласковы, и мы с ними ласковы будем! — заявил хозяин, с добрым чувством в груди.
Шакир утвердительно кивнул головой, а Наталья, словно устыдившись чего-то, проговорила:
— Вот только зубы-то, — больно смешно! Сунула в рот щёточку костяную и елозит и елозит по зубам-то, — как щёку не прободёт?
После обеда в небе явились светло-синие пятна, отражаясь в устоявшейся воде луж на дворе. И вот — перед самой большой лужей сидит на корточках вихрастый остроносый мальчик, гоняя прутом чурку по воде, и что-то кричит, а вода морщится, будто смеясь в лицо ему.
Матвей тихонько открыл окно, — в комнату влетел звонкий, срывающийся голос:
Не во сне ли вижу я,
Аль горя-чая молитва
Доле-тела до царя?
У крыльца, склонив голову набок и пощипывая бороду, стоял Шакир, а в дверях амбара качалась кривобокая фигура дворника Маркуши. Прячась за косяк, Матвей Савельев смотрел на складную фигурку мальчика и думал:
«Худоват, ножонки-то жидкие; я в эту пору не таков был — сытее гораздо!»
Воспоминание о себе поднялось в груди тёплой волной, приласкало. Мальчик встал, вытер руки о штаны, подтянул их и — снова запел, ещё отчётливее разрубая слова:
Ах ты, во-оля, моя во-оля…
Наскоро подсучил штанины, храбро шагнул в лужу красными, как гусиные лапы, ногами и продолжал глубочайшим басом:
Зо-ло-тая ты мо-оя!
Левая штанина спустилась в воду, певец прыгнул из лужи и, поскользнувшись, встал на четвереньки.
— Ах, язва! — крикнул он, отряхая грязь с растопыренных пальцев.
Матвей Савельич высунулся из окна и сочувственно заметил:
— Заругает теперь мамаша-то…
Снова присев на корточки, мальчик полоскал руки в воде и, подняв вверх темнобровое, осыпанное светлыми вихрами лицо, успокоительно улыбаясь, ответил:
— Ничего!
— Тебя как звать?
— Боря. А вас?
— Мотя.
Кожемякин поднял руку к лицу, желая скрыть улыбку, нащупал бороду и сконфуженно поправился:
— Дядя Матвей, — Матвей Савельев…
Сунув руки в карманы штанишек, мальчик, прищурясь, спросил:
— Я самый. А что?
— Так! — сказал Боря.
Но, подумав, добавил:
— Толстый вы однако!
— Ты ещё, значит, не видал настояще толстых-то!
— Ну-у! — сказал Боря, усмехаясь. — Не ви-идал! Ещё каких! У нас, в Каинске…
— Где это?
— В Каинске. Вы не знаете?
— Это какой губернии?
Мальчик учительски поправил его:
— Это не в губернии, а в Сибири…
Кожемякин раздвинул банки с цветами, высунулся из окна до половины, оглянув двор: Шакир ушёл, Маркуша, точно медведь, возился в сумраке амбара.
— Зачем же в Сибири? — негромко спросил он.
Мальчик недоуменно поглядел на него и, широко улыбаясь, сказал:
— Смешной какой вы! Так уж выстроили город — в Сибири. Ваш город здесь выстроили, а тот — там, вот и всё!
— Это верно! — торопливо согласился Кожемякин. — Где поставили город, там он и стоит. Грамотный ты?
— Конечно! — ответил Боря, пожимая плечами.
— И я вот тоже! — сообщил Кожемякин, а его собеседник поднял прут с земли и взглянул в небо, откуда снова сеялась мокрая пыль.
— Борис! — крикнул светлый и холодный голос. — Ты бы шёл в комнату, дождь!
На крыльце стояла высокая женщина в тёмном платье, гладко причёсанная, бледная и строгая, точно монахиня. Было в ней также что-то общее с ненастным днём — печальное и настойчивое. Она видела Кожемякина в окне и, наверное, догадалась, что он хозяин дома, но — не поклонилась ему.
— Иди, пожалуйста! — сказала она.
«Пожалуйста! — подумал Кожемякин, закрывая окно. — Сыну-то, пожалуйста?..»
Короткий день осени быстро таял в сырой мгле. В переплёт оконной рамы стучалась голая ветка рябины; ветер взмывал, кропя стёкла мелкими слезами, сквозь стены просачивался плачевный шёпот.
Тринадцать раз после смерти храброго солдата Пушкарёва плакала осень; ничем не отмеченные друг от друга, пустые годы прошли мимо Кожемякина тихонько один за другим, точно тёмные странники на богомолье, не оставив ничего за собою, кроме спокойной, привычной скуки, — так привычной, что она уже не чувствовалась в душе, словно хорошо разношенный сапог на ноге.
А сегодня скука стала беспокойна. Точно серые пузыри на лужах, в голове являлись неожиданные и сердитые мысли, — хотелось пойти на чердак и спросить эту женщину:
«Ты — кто такая? Почему из Сибири? Зачем говоришь сыну-ребёнку пожалуйста? А зубы мелом чистишь — зачем?»
Матвей ходил в сумерках по комнате и каким-то маленьким, внезапно проснувшимся кусочком души понимал, что все это вопросы глупые. Охотнее и легче думалось о мальчике.
«Боек!»
Этот мальчик как будто толкнул красной от холода, мокрой рукой застоявшееся колесо воспоминаний, оно нехотя повернулось и вот — медленно кружится, разматывая серую ленту прожитого. Мягко шаркая по полу войлочными туфлями, он дошёл в воспоминаниях до Палаги, и мысль снова обратилась к постоялке.
«Чиновница, видно… гордая, не поклонилась…»
Вошла Наталья, тихо спрашивая:
— Погоди. Сам засвечу.
Вздохнув, она рассказала, что, когда на чердаке затопили печь, — весь дым повалил в горницу, так что постоялка с сыном на пол легли, чтобы не задохнуться.
— Сошли бы сюда! — хмуро сказал хозяин. — Не укушу, может.
— Шакир полез на крышу, а в трубе-то воронье гнездо…
— Что мудрёного?
Наталья снова вздохнула и, опустив голову, виновато сказала:
— Будочник пришёл…
— Почто?
— Не знаю. А вроде как насчёт стоялки…
— Ну, вот, — заворчал Кожемякин, — выдумали вы с Шакиром, тоже…
Он не торопясь вышел на кухню, но будочника уже не было. На столе горела лампа, стоял деревянный ковш, от него пахло пивом. Шакир сидел у стола и щёлкал пальцами по ручке ковша, а Наталья, спрятав руки под фартук, стояла у печи, — было сразу видно, что оба они чем-то испуганы. И Матвей испугался, когда они, торопливо и тихо, рассказали ему, что полиция приказывает смотреть за постоялкой в оба глаза, — женщина эта не может отлучаться из города, а те, у кого она живёт, должны доносить полиции обо всём, что она делает и что говорит.
Это грозило какими-то неведомыми тревогами, но вместе с тем возбуждало любопытство, а оно, обтачиваясь с каждым словом, становилось всё требовательнее и острее. Все трое смотрели друг на друга, недоуменно мигая, и говорили вполголоса, а Шакир даже огня в лампе убавил.
«За что её?» — напряжённо соображал Матвей.
Шакир догадывался:
— Деньга фальшивы?
Но Наталья сказала:
— Не похоже будто…
— Почём нам знать, кто на что похож? — тихо заметил Кожемякин.
— Может, с мужем сделала чего? — вслух думала Наталья. — Лицо у ней строговато, — пирожок, может, спекла?
— Молчай! — приказал Шакир.
Полиция у всех окуровцев вызывала одинаково сложное чувство, передающееся наследственно от поколения к поколению: её ненавидели, боялись