сиповато говорил Маркуша, скуластый, обросший рыжей шерстью, с узенькими невидными глазками. Его большой рот раздвигался до мохнатых, острых, как у зверя, ушей, сторожко прижавшихся к черепу, и обнажались широкие жёлтые зубы.
— Ты, Боря, остерегайся его! — предупредили однажды Борю мужики. — Он колдун, околдует тебя!
Человек семи лет от роду пренебрежительно ответил:
— Колдуны — это только в сказках, а на земле нет их!
В сыром воздухе, полном сладковатого запаха увядших трав, рассыпался хохот:
— Ах, мать честная, а?
— Маркух — слыхал?
Полуслепой Иван гладил мальчика по спине, причитая:
— Ой ты, забава, — ой ты, малая божья косточка!
Маркуша тряс животом, а Шакир смотрел на всех тревожно, прищурив глаза.
Кожемякин, с удивлением следя за мальчиком, избегал бесед с ним: несколько попыток разговориться с Борей кончились неудачно, ответы и вопросы маленького постояльца были невразумительны и часто казались дерзкими.
— Нравится тебе у меня? — спросил он однажды. Мальчик взмахнул ресницами, сдвинул шапку на затылок.
— Разве я у вас?
— А как? Дом-от чей? Мой! И двор и завод…
— А город?
— Город — царёв.
Боря подумал.
— Вы что делаете?
— Я? Верёвку, канат…
— Нет, — топнув ногой, повторил Боря, — что делаете вы?
— Я? Я — хозяин, слежу за всеми…
— Вас вовсе и не видно!
— Тятя — это кто?
— Отец, — али не знаешь?
— Ну, папа! У нас папой ребятёнки белый хлеб зовут. Так он чем занимался, папа-то?
— Он?
Боря нахмурился, подумал.
— Книги читал. Потом — писал письма. Потом карты рисовал. Он сильно хворал, кашлял всё, даже и ночью. Потом — умер.
И, оглянув двор, накрытый серым небом, мальчик ушёл, а тридцатилетний человек, глядя вслед ему, думал:
«Врёт чего-то!»
В другой раз он осведомился:
— Как мамаша — здорова?
Боря, поклонясь, ответил:
— Благодарю вас, да, здорова.
«Ишь ты!» — приятно удивлённый вежливостью, воскликнул Матвей про себя.
— Не скучает она?
— Она — большая! — вразумительно ответил мальчик.- Это только маленьким бывает скучно.
— Ну, — я вот тоже большой, а скучаю!
Тогда Борис посоветовал ему:
— А вы возьмите книжку и почитайте. Робинзона или «Родное слово», лучше Робинзона!
«Какое родное слово? О чём?» — соображал Матвей.
И каждый раз Боря оставлял в голове взрослого человека какие-то досадные занозы. Вызывая удивление бойкостью своих речей, мальчик будил почти неприязненное чувство отсутствием почтения к старшим, а дружба его с Шакиром задевала самолюбие Кожемякина. Иногда он озадачивал нелепыми вопросами, на которые ничего нельзя было ответить, — сдвинет брови, точно мать, и настойчиво допытывается:
— А почему нельзя? Запрещается?
— Н-нет, — а просто — зачем?
— Вы их любите?
— Ворон-то? Чай, их не едят, чудак ты!
— Чижей тоже не едят, а вы их любите!
— Так они поют!
Казалось, что это удовлетворило Борю, но, подумав, он спросил:
— Разве любят за то, что — можно есть или — что поют?
Кожемякина обижали подобные вопросы, ему казалось, что эта маленькая шельма нарочно говорит чепуху, чтобы показать себя не глупее взрослого.
Однажды Маркуша, сидя в кухне, внушал Борису:
— Кот — это, миляга, зверь умнеющий, он на три локтя в землю видит. У колдунов всегда коты советчики, и оборотни, почитай, все они, коты эти. Когда кот сдыхает — дым у него из глаз идёт, потому в ём огонь есть, погладь его ночью — искра брызжет. Древний зверь: бог сделал человека, а дьявол — кота и говорит ему: гляди за всем, что человек делает, глаз не спускай!
— Вы видали дьяволов? — спросил Боря звонко и строго.
— Храни бог! На что они мне надобны?
— А вы, дядя Матвей, видали?
— Ну вот, — где их увидишь?
Мальчик, нахмурясь, солидно сказал:
— Это вы всё смеётесь надо мной, потому что я — ещё маленький! А дьяволов — никто не видел, и вовсе их нет, мама говорит — это просто глупости — дьяволы…
Он прищурил глаза, оглядывая тёмные углы кухни.
— Если бы они были, и домовые тоже, я уж нашёл бы! Я везде лазию, а ничего нет нигде — только пыль, делаешься грязный и чихаешь потом…
Маркуша, удивлённо открыв рот, затрясся в припадке судорожного смеха, и волосатое лицо его облилось слезами, точно вспотело, а Матвей слушал сиплый, рыдающий смех и поглядывал искоса на Борю, думая:
«Хитрюга мальчонок этот! Осторожно надо с ним, а то и высмеет, никакого страха не носит он в себе, суётся везде, словно кутёнок…»
Было боязно видеть, как цепкий человечек зачем-то путешествует по крутой и скользкой крыше амбара, висит между голых сучьев деревьев, болтая ногами, лезет на забор, утыканный
острыми гвоздями, падает и — ругается:
«Без отца, — без начала», — думал Кожемякин, и внимание его к мальчику всё росло.
Задевала песня, которую Боря неугомонно распевал — на земле, на крыше, вися в воздухе.
Не с росой ли ты спустилась,
Не во сне ли ви-жу я,
Аль горя-чая моли-итва
Доле-тела до царя?
— Это про какого царя сложено?
— Который освободил крестьян…
Пристально глядя в лицо ребёнка, Кожемякин тихо сказал:
— Да, вот он освободил людей, а его убили…
Боря с горячим интересом воскликнул:
— На войне?
— Нет, просто так, на улице, бомбой…
— Этого не бывает! — сказал мальчик неодобрительно и недоверчиво. Царя можно убить только на войне. Уж если бомба, то, значит, была война! На улицах не бывает бомбов.
Кожемякин смущённо замолчал, и острое чувство жалости к сироте укололо полуживое сердце окуровского жителя.
«А вдруг окажется, что и родители твои к войне этой причастны?» подумалось ему.
Отношение матери к сыну казалось странным, — не любит, что ли, она его?
Однажды Боря вдруг исчез со двора. Шакир и Наталья забили тревогу, а постоялка сошла в кухню и стала спокойно уговаривать их:
— Ничего страшного нет, — придёт! Он привык бегать один.
— Ай, матушка! — суетясь, точно испуганная курица, кудахтала Наталья. — Куда ему бегать? Как это можно! Город-от велик, и собаки в нём, и люди пьяные, а и трезвый злой человек — диво ли?
— Ну, вот, и пусть он увидит всё это! — сказала постоялка, усмехаясь.
«Неужто не боится?» — соображал Матвей, неприметно разглядывая её уверенное лицо, и — напомнил ей:
— Семь лет ему.
«В апреле зачат!» — быстро сосчитал Матвей.
Шакир, нахлобучив шапку, убежал на улицу и скоро привёл Бориса, синего от холода, с полузамёрзшими лапами, но очень довольного прогулкой. Наталья растирала ему руки водкой, а он рассказывал:
— Хотели на меня напасть два больших мальчика, а я им как погрозил кулаком…
— Не хвастай, Борька! — сказала мать.
— Почём ты знаешь, что этого не было? — задумчиво спросил он.
— Потому, что тебя знаю.
— Правда, не было! Ничего интересного не было. Просто шли люди вперёд и назад, немного людей, — потом один человек кидал в собаку лёдом, а будочник смеялся. Около церкви лежит мёртвая галка без головы…
Приглаживая его вихры, мать ласково молвила:
— Ну вот это правда!
— Да, — сказал мальчик, вздохнув.
Кожемякин тихонько засмеялся.
— Хотел придумать поинтересней что, а мамаша-то и не позволила!
— Он у меня мечтатель, а это — вредно! Надо знать жизнь, а не выдумывать.
Она точно на стене написала эти слова крупными буквами, и Матвею легко было запомнить их, но смысл этих слов был неясен для него.
Он заметил, что постоялка всегда говорит на два лада: или неуважительно — насмешливо и дерзко, или строго — точно приказывая верить ей. Часто её тёмные глаза враждебно и брезгливо суживались под тяжестью опущенных бровей и ресниц, губы вздрагивали, а рот становился похож на злой красный цветок, и она бросала сквозь зубы:
— Это — глупости! Это — чепуха!
Вызывающе выпрямлялась, и все складки одежды её тоже становились прямыми, точно на крещенских игрушках, вырезанных из дерева, или на иконах.
Она редко выходила на двор и в кухню, — Наталья сказывала, что она целые дни всё пишет письма, а Шакир носил их на почту чуть не каждый день. Однажды Кожемякин, взяв конверт из рук татарина, с изумлением прочитал:
— Казань. Его превосходительству — эгэ-э… пре-вос-ходительству, гляди-ка ты! — Георгию Константиновичу Мансурову? И она Мансурова, — дядя, что ли, это? Неси скорей, Шакир, смотри, не потеряй!
С той поры он стал кланяться ей почтительнее, ниже и торопился поклониться первым.
Иногда он встречал её в сенях или видел на крыльце зовущей сына. На ходу она почти всегда что-то пела, без слов и не открывая губ, брови её чуть-чуть вздрагивали, а ноздри прямого, крупного носа чуть-чуть раздувались. Лицо её часто казалось задорным и как-то не шло к её крупной, стройной и сильной фигуре. Было заметно, что холода она не боится, — ожидая сына, подолгу стоит на морозе в одной кофте, щёки её краснеют, волосы покрываются инеем, а она не вздрагивает и не ёжится.
«Здоровая! — одобрял Матвей. — Привыкла в Сибирях-то…»
И очень хотелось поговорить с нею о чём-нибудь весело и просто, но не хватало ни слов, ни решимости.
Случилось, что Боря проколол себе ладонь о зубец гребня, когда, шаля, чесал пеньку. Обильно закапала на снег алая кровь, мужики, окружив мальчика, смотрели, как он сжимал и разжимал ярко окрашенные пальцы, и чмокали, ворчали что-то, наклоняя над ним тёмные рожи, как большие собаки над маленькой, чужой.
— Это вовсе не больно! — морщась и размахивая рукою, говорил Боря.
— Да-кось, я тебе заговорю кровь-то, — сказал Маркуша, опускаясь на колени, перекрестился, весь ощетинился и угрожающе забормотал над рукою Бори:
— Как с гуся вода, чур, с беса руда! Вот идёт муж стар, вот бежит конь кар — заклинаю тя, конь, — стань! Чур! В Окиане-море синий камень латырь, я молюся камню…
— Не надо! — крикнул мальчик. — Пустите меня!
Но его не слушали, — седой, полуслепой и красноглазый Иван укоризненно кричал:
— Это от поруба заговор, а не от покола!
— Подь к домовому, не лезь! — возразил Маркуша.
Кожемякин видел всё это из амбара, сначала ему не хотелось вмешиваться, но когда Боря крикнул, он испугался и отвёл его в кухню. Явилась мать, на этот раз взволнованная, и, промывая руку, стала журить сына, а он сконфуженно оправдывался:
— Да мне не больно же, только испугался я!
— Чего испугался? Шалить не боишься?
— Подожди, мама! Он там начал говорить, — что он говорил, дядя Матвей?
— Заговор на кровь, — объяснил Кожемякин.
Не взглянув на него, постоялка спросила:
— Вы верите в заговор?
— А как же! Ведь вот — остановилась кровь?
— Это — от испуга, а не от заговора!