Брось, матушка! — сказал Яков, махнув рукой, и стал насыпать ложкой в стакан водки сахарный песок.
Баба, похожая на гирю, засмеялась, говоря:
— Какие уж порядки да обряды — цветок-от в курнике воткнут был совсем зря: всем ведомо, что невеста-то не девушка! Сорван уж давно цветочек-от!
Мачеха, наклоня голову, быстро перекрестилась; наклонив голову, Матвей услыхал её шёпот:
— Богородица… благословенная…
Отец встал и рявкнул на баб:
— Цыц!
Словно переломившись в пояснице, старуха села, а он широко повёл рукой над столом, говоря спокойно и густо:
— Вас позвали не уставы уставлять, а вот — ешьте да пейте, что бог послал!
— А я не хочу есть! — заявил Яков, громко икнув и навалившись грудью на стол.
— Ну, пей!
— А я и пить не хочу! Вино твоё вовсе не скусно.
— То-то ты сахару в него навалил!
— А тебе жаль?
Чернобородый мужик ударил ладонью по столу и торжествующе спросил:
— Ж-жаль?
— Ну, сиди! — сказал отец, отмахнувшись от него рукою.
Все кричали: Пушкарь спорил с дьячком, Марков — с бабами, а Яков куражился, разбивал ложки ударом ладони, согнул зачем-то оловянное блюдо и всё гудел:
— И сидеть не хочу! Я — гость! Ты думаешь, коли ты городской, так это тебе и честь?
Отец презрительно чмокнул и сказал:
— Эка свинья!
— Кто? — спросил Яков, мигая тупыми глазами.
— Ты!
Чернобородый мужик подумал, поглядел на хозяина и поднялся, опираясь руками о стол.
— Матушка! Марья! — плачевно крикнул он. — Айдате отсюда!
Вскочила молодая, заплакала.
— Дяденька Яков! Баушка Авдотья, тётенька…
— Молчи! — сурово сказал отец, усаживая её. — Я свиньям не потатчик. Эй, ребята, проводите-тка дорогих гостей по шее, коли им пряники не по зубам пришлись!
Пушкарь, Созонт и рабочие начали усердно подталкивать гостей к дверям, молодая плакала и утирала лицо рукавом кисейной рубахи.
«Словно кошка умывается», — подумал Матвей.
Вдруг поднявшись на ноги, отец выпрямился, тряхнул головой.
— Эх, дружки мои единственные! Ну-ка, повеселимся, коли живы! Василий Никитич, — доставай, что ли, гусли-то! Утешь! А ты, Палага, приведи себя в порядок — будет кукситься! Мотя, ты чего её дичишься? Гляди-ка, много ли она старше тебя?
— Стеня и трясыйся должен бы ты, Савелий, жить, — говорил дьячок, доставая гусли из ящика.
— А в нём — беси играют! — крикнул Пушкарь.
Матвей прижался к мачехе, она доверчиво обняла его за плечи, и оба они смотрели, как дьячок настраивает гусли.
Тонкий, как тростинка, он в своём сером подряснике был похож на женщину, и странно было видеть на узких плечах и гибкой шее большую широколобую голову, скуластое лицо, покрытое неровными кустиками жёстких волос. Под левым глазом у него сидела бородавка, из неё тоже кустились волосы, он постоянно крутил их пальцами левой руки, оттягивая веко книзу, это делало один глаз больше другого. Глаза его запали глубоко под лоб и светились из тёмных ям светом мягким, безмолвно говоря о чём-то сердечном и печальном.
Вот он положил гусли на край стола, засучил рукава подрясника и рубахи и, обнажив сухие жилистые руки, тихо провёл длинными пальцами вверх и вниз по струнам, говоря:
— Внимай, Савелий, это некая старинная кантата свадебная!
И приятным голосом запел, осыпая слова, как цветы росой, тихим звоном струн:
Венус любезная советовалася
Яблок, завистная, отняти,
Рекла бо: время нам скончати прения,
Сердца любовию спрягати…
Матвей, видя, что по щекам мачехи льются слёзы, тихонько толкнул её в бок:
— Не плачь!
А дьячок торжественно пел, обливая его лицо тёплым блеском хороших глаз:
Загадка вся сия да ныне явная,
Невеста славная днесь приведётся;
Два сердца, две души соединилися,
И — се — песнь брачная поётся…
— Не плачь, говорю! — повторил Матвей, сам готовый плакать от славной музыки и печали, вызванной ею.
Она наклонилась к нему и прошептала знакомые слова:
— Скушно мне…
— Хорошо, да не весело! — буйно кричал отец, выходя на середину горницы. — А нуте-ка, братцы, гряньте вдвоём что-нибудь для старых костей, уважьте, право!
— И веселие свято есть, и ему сердцем послужим! — согласно проговорил дьячок.
Марков схватил гитару, спрятал колени в живот, съёжился, сжался и вдруг залился высоким голосом:
Эх, да мимо нашего любимого села…
А дьячок ударил во все струны, осыпал запевку раскатистой трелью и сочно поднял песню:
Отец, передёрнув плечами, усмехнулся молодой, крикнул:
— Ну, Палага, выходи, что ли?
И, одна рука в бок, а другая за поясом, плавно пошёл вдоль горницы, встряхивая головой.
— Видно, идти мне! — робко сказала Палага, встав и оправляя сарафан.
А песня разгоралась:
Как по реченьке гоголюшка плывёт,
Выше бережка головушку несёт,
Ой, выше плечик крыльем взмахивает!..
Отец, как бы не касаясь пола, доплыл до Палаги и ударился прочь от неё, чётко и громко выбивая дробь каблуками кимряцких сапог. Тогда и Палага, уперев руки в крутые бёдра, боком пошла за ним, поводя бровями и как будто удивляясь чему-то, а в глазах её всё ещё блестели слёзы.
— Эхма, старость, — прочь с костей! — покрикивал Савелий Кожемякин.
Стречу гоголю да утица плывёт,
Кличет гоголя, ах, ласково зовёт!..
Палага, точно голубая птица, плавала вокруг старика и негромко, несмело подпевала:
Понеж люди поговорку говорят,
Будто с милым во любви жить хорошо…
У Матвея слипались глаза. Сквозь серое облако он видел деревянное лицо Созонта с открытым ртом и поднятыми вверх бровями, видел длинную, прямую фигуру Пушкаря, качавшегося в двери, словно маятник; перед ним сливались в яркий вихрь голубые и жёлтые пятна, от весёлого звона гитары и гуслей, разымчивой песни и топота ног кружилась голова, и — мальчику было неловко.
Первый раз он видел, как пляшет отец, это нравилось ему и — смущало; он хотел, чтобы пляска скорее кончилась.
— Хозяин! — просачивался сквозь шум угрюмый голос дворника. — Народ собрался, поглядеть просятся… хозяин, народ там, говорю…
— Гони! — хрипло сказал Кожемякин, остановясь и отирая пот с лица.
— Лаются.
— Гони, говорю! Народ! Свиньи, а — тоже! — зверями себя величают…
— Ладу нет! Мы там пятеро…
— Ид-ди! — крикнул отец, и лицо его потемнело.
К Матвею подошла мачеха, села рядом с ним и, застенчиво улыбнувшись, сказала:
— Вот я как расхрабрилася…
Он вдруг охватил её за шею так крепко, как мог, и, поцеловав щёку её, промычал тихо и бессвязно:
— Ты не бойся… вместе будем…
Палага цапала его голову и, всхлипывая, шептала:
— Мотенька, — спасибо те! Господи! Уж я послужу…
— Савелий, гляди-ка! — крикнул лекарь. — Эге-ге!
Мальчик поднял голову: перед ним, широко улыбаясь, стоял отец; качался солдат, тёмный и плоский, точно из старой доски вырезанный; хохотал круглый, как бочка, лекарь, прищурив калмыцкие глаза, и дрожало в смехе топорное лицо дьячка.
— Каково? — кричал Марков. — Молодой — не ждёт, а?
— Это — хо-орошо! — усмехаясь, тянул отец и теребил рыжую бороду, качая головой.
Лицо мачехи побледнело, она растерянно мигала глазами, говоря:
— Он ведь сам это…
Матвей сконфузился и заплакал, прислонясь к ней; тогда солдат, схватив его за руку, крикнул:
— Пошли прочь, беси! Пакостники!
И отвёл взволнованного мальчика спать, убеждая его по дороге:
— Ты — не гляди на них, — дураки они!
Долго не мог заснуть Матвей, слушая крики, топот ног и звон посуды. Издали звуки струн казались печальными. В открытое окно заглядывали тени, вливался тихий шелест, потом стал слышен невнятный ропот, как будто ворчали две собаки, большая и маленькая.
— Зря…
— Ми-илый…
Мальчик тихонько подошёл к окну и осторожно выглянул из-за косяка; на скамье под черёмухой сидела Власьевна, растрёпанная, с голыми плечами, и было видно, как они трясутся. Рядом с нею, согнувшись, глядя в землю, сидел с трубкою в зубах Созонт, оба они были покрыты густой сетью теней, и тени шевелились, точно стараясь как можно туже опутать людей.
— Жена ли она ему-у? — тихонько выла Власьевна.
А дворник угрюмо ворчал:
— Говорю — зря это…
Мелко изорванные облака тихо плыли по небу, между сизыми хлопьями катилась луна, золотя их мохнатые края. Тонкие ветви черёмухи и лип тихо качались, и всё вокруг — сад, дом, небо — молча кружилось в медленном хороводе.
После свадьбы дома стало скучнее: отец словно в масле выкупался — стал мягкий, гладкий; расплывчато улыбаясь в бороду, он ходил — руки за спиною по горницам, мурлыкая, подобно сытому коту, а на людей смотрел, точно вспоминая — кто это? Матвею казалось, что старик снова собирается захворать, — его лицо из красного становилось багровым, под глазами наметились тяжёлые опухоли, ноги шаркали по полу шумно. Мачеха целыми днями сидела под окном, глядя в палисадник, и жевала солодовые да мятные жамки, добывая их из-за пазухи нарядного сарафана, или грызла семечки и калёные орехи.
— Хошь орешков? — спрашивала она, когда пасынок подходил к ней.
Он не умел разговаривать с нею, и она не мастерица была беседовать: его вопросы вызывали у неё только улыбки и коротенькие слова:
— Да. Нет. Ничего.
Иногда она сносила в комнату все свои наряды и долго примеряла их, лениво одеваясь в голубое, розовое или алое, а потом снова садилась у окна, и по смуглым щекам незаметно, не изменяя задумчивого выражения доброго лица, катились крупные слёзы. Матвей спал рядом с комнатою отца и часто сквозь сон слышал, что мачеха плачет по ночам. Ему было жалко женщину; однажды он спросил её:
— Что ты всё плачешь?
— Али я плачу? — удивлённо воскликнула она, дотронувшись ладонью до щеки, и, смущённо улыбнувшись, сказала: — И то…
— О чём ты?
— Так! Привычка такая…
Почти всегда, как только Матвей подходил к мачехе, являлся отец, нарядный, в мягких сапогах, в чёрных шароварах и цветной рубахе, красной или синей, опоясанной шёлковым поясом монастырского тканья, с молитвою.
Обмякший, праздничный, он поглаживал бороду и говорил сыну:
— Ну, что, не боишься мачехи-то? Ну, иди, гуляй!
Он перестал выезжать в уезд за пенькой и в губернию с товаром, посылая вместо себя Пушкаря.
— Тятя, — звал его сын, — иди на завод, мужики кличут!
— Савка там?
— Там.
— Позови его сюда.
Приходил Савка, коренастый, курносый, широкорожий, серовато-жёлтые волосы спускались на лоб и уши его прямыми космами, точно некрашеная пряжа. Белые редкие брови едва заметны на узкой полоске лба, от этого прозрачные и круглые рачьи глаза парня, казалось, забегали вперёд вершка на два от его лица; стоя на пороге двери, он вытягивал шею и, оскалив зубы, с мёртвою, узкой улыбкой смотрел на Палагу, а Матвей, видя его таким, думал, что если отец скажет: «Савка, ешь печку!» — парень осторожно, на цыпочках подойдёт к печке и начнёт грызть изразцы крупными жёлтыми зубами.
Он заикался, дёргал левым плечом и всегда, говоря слово «хозяин», испускал из широкого рта жадный и горячий звук:
— Ххо!
— Ну, ступай, негожа рожа! — отпускал его отец, брезгливо махнув рукой.