коротко. Как в солдаты: лоб — затылок; боле ничего!
Это не понравилось Кожемякину, он отклонился от стола и пробормотал:
— Строгонько будто бы?
— Без всякого послабления!
Копчёное лицо Тиунова вздрогнуло, беззубый рот растянулся в усмешку, и глаз странно запрыгал.
— Я, сударь мой, проповедников этих не один десяток слышал, во всех концах землишки нашей! — продолжал он, повысив голос и кривя губы. — Я прямо скажу: народу, который весьма подкис в безнадёжности своей, проповеди эти прямой вред, они ему — как вино и даже много вредней! Людей надо учить сопротивлению, а не терпению без всякого смысла, надобно внушать им любовь к делу, к деянию!
«То же Марк Васильев говорил, — мысленно отметил Кожемякин, — значит есть в этом какая-то правда, ежели столь разные люди…»
Слушая, он смотрел через крышу пристани на спокойную гладь тихой реки; у того её берега, чётко отражаясь в сонной воде, стояли хороводы елей и берёз, далее они сходились в плотный синий лес, и, глядя на их отражения в реке, казалось, что все деревья выходят со дна её и незаметно, медленно подвигаются на край земли. Среди полян возвышались стога сена, около них не торопясь ходили мужики, в синем и красном, и метали сено на телеги. А на вершинах деревьев, отражённых водою, неподвижно повисла лодка, с носа её торчали два длинных удилища, и она напоминала огромного жука. Через реку поплыл тяжёлый чёрный паром, три чёрных монаха — двое у струны, один на руле — вели его, за ним широкими крыльями простёрлась по воде рябь, и отражения заколебались, ожив и точно выбегая на зелёный берег.
«Похерить хочет старца-то», — думал Кожемякин, удивляясь равнодушию, с которым он принимал дерзкие речи кривого, а тот как в барабан бил, горячо и быстро отчеканивая глуховатым голосом:
— Каждый человек должен найти своё пристрастие — без пристрастия какая жизнь? Возьмём, примерно, вас…
— Меня? — с испугом спросил Кожемякин.
— Не персонально вас, а вообще — купца… Сословие!
— Н-да?
— Какое это сословие?
— А что?
— Сила-с!
— Мм… А — в чём сила всё-таки?
— Во всём! — победно сказал Тиунов. — Дворянство-то где? Какие его дела ноне заметны? Одни судебно-уголовные! А впереди его законно встало ваше сословие. Купец ли не строит городов, а? Он и церкви, и больницы, богадельни ставит, новые пути кладёт и, можно сказать, всю землю вспорол, изрыл, обыскивает — где что полезно, — верно-с?
Кожемякин утвердительно кивнул головой, а Тиунов, сердито подняв брови, перекосил лицо и почти с озлоблением закричал:
— А до главнейшего не доходит! Ему что надо для полного верховодства? Грамота, наука! Ему бы не больницы, а школы возводить для обучения всех людей настоящему делу, чтобы всякий мог понимать, что есть Россия! Азбука-с! Кто, кроме купечества, народ поддержать может? Всем прочим человек нужен для грабежа, чтоб сорвать с него целковый, а купцу потребен работник, делец! Вот — воспитай деловой народ-то, чтобы он понимал сам себя и Россию! Возводи человека на высоту разума, чтобы он, оглядевшись, нашёл себе дело по сердцу, а не суй его клином куда попало, он хоша плох, да живой, это ему больно!
— Купец для многих вроде бранного слова, — заметил Кожемякин, вспомнив Галатскую.
— А почему? — взвился кривой. — Почему пренебрежение к силе? Это вот они всё воспитали, Ипполитушки-Иванушки! Блаженни кротции, с них очень просто рубаху снять! Нет, это баловство! Крохоборство пора прекратить. Все друг с друга рубахи рвут и даже со шкурой, однако — толку не видно от этого. Держим один другого за шиворот и толчёмся на одном месте, а питаемся не от плодов и сокровищ земли, а кровью ближнего, а кровь — дрянная, ибо отравлена водочкой-с, да-с! Нет, ты помоги человеку одеться достойно званию, вооружи его настояще, дай ему всё, и тогда — он те возместит с хорошим процентом! Разумный человек долги свои платит, это только дурак мечтает схватить бы сто рублей да убежать…
— Дельно говорите! — похвалил Кожемякин, заражаясь воодушевлением собеседника, а тот, хвастливо тыкая пальцем в свой коричневый лоб, сказал:
— Думала эта голова! Э-эх, сударь мой! Смотришь, смотришь везде: господи, экая сторона благодатная! И чего в ней нет? Всё есть, кроме разума! Обидно до жгучих слёз: земля оврагами изранена, реки песками замётаны, леса горят, деревни — того жесточе, скотина — вроде вшей, мужик живёт дико, в грязи, без призора, глуп, звероват, голоден, заботы о нём никакой, сам бы о себе, может, позаботился — не размахнёшься, запрещено! Живём вроде как в плену, нет нам никакой науки. И вся премудрость государства — рубль казне отдай и — как хошь — пропадай!
Он прикрыл свой пламенный глаз, и из-под ресниц тяжело выкатилась большая слеза. Это очень тронуло Кожемякина, он вспомнил точёное лицо старца Иоанна и подумал:
«Тот — не заплачет! А Марк Васильев тоже плакал…»
— Извините, — тихо сказал Тиунов, спрятав лицо. — Разбередил своё сердце несколько.
Кожемякин, вздохнув, молча отвернулся в сторону. С горы тянул вечерний ветер; ударили ко всенощной, строгий звон поплыл за реку, в синий лес, а там верхушки елей, вычеканенные в небе, уже осветились красным огнём.
«Уйдёт кривой, — думал Кожемякин, — останусь я один, опять думы разные навалятся. Захария начнёт зудеть, надоест, и попаду я в монахи. Старец этот, действительно… Терпи, а — за что? Кривой говорит дерзко, а — будто подыгрывается и льстит…»
Тиунов отодвинул от себя недопитый стакан чая, спрашивая:
— Ко всенощной — пойдёте?
— Нет уж, не в тех мыслях я, — задумчиво ответил Матвей Савельев.
— И я не пойду.
Поглядел в небо, на реку и ещё куда-то сквозь Кожемякина, помолчал, прикрыв глаз, и предложил:
— А не хотите ли к рыбакам на ночевую съездить, версты за три вверх? Уху стерляжью знаменито варят…
— Можно! — согласился Кожемякин. — Мне, признаться сказать, охота компанию с вами продолжить…
— И мне, сударь мой!
Не торопясь, вышли на улицу, окрашенную пламенем вечерней зари.
Кожемякину всё более нравилось беседовать с этим человеком. Он чувствовал себя стоящим в уровень с кривым, не ниже его. Недоверие к Тиунову не исчезало, но отстранялось возрастающим интересом к его речам.
«Говорит тихо, а будто криком кричит», — снова вспомнилось давно пережитое впечатление.
Спустились, почти съехали на ногах вместе с песком к реке; под кормой пристани, над бортом синей лодки торчала большая курчавая седая голова.
— Назарыч, эй!
— Эй! Пришёл?
В лодке поднялся огромный, широкоплечий, краснорожий старик, подсунул лодку к берегу и, когда она ткнулась в песок, сказал, густо и дружески:
— Влезайте.
— Каков человек? — спросил Тиунов, усаживаясь и подмигивая Кожемякину на лодочника.
— Хорош! — согласился тот, мимолётно подумав: «Завезут куда, да и укокают…»
Старик, разбирая вёсла, улыбался воловьими глазами, говоря:
— Бабы это самое, — что хорош я, — очень понимают…
— Велик ты, Назарыч, грешник! — с ласковой насмешкой сказал Тиунов.
— И царь богу грешен.
Сидел Назарыч прямо, не качаясь, грёб не торопясь, силою одних рук, без шума, только скрипели уключины да журчала под носом лодки встревоженная вода и, разбегаясь от бортов, колебала тёмные отражения прибрежных зданий. Кожемякин чувствовал себя маленьким и оробевшим перед этим стариком. Плыли против течения, а ему казалось, что он ровными толчками опускается куда-то вниз. В лад с тихим плеском воды растекался неуёмный и точно посеребрённый насмешкою голос Тиунова.
— Вот он — красоты завидной, силы неутомимой человек, шестьдесят семь лет держит на плечах — не крякнет, и до ста доживёт, а жил не жалеючи себя, — верно, Назарыч?
— Да ведь так. Чего жалеть-то? Дана богом сила, стало быть, пользуйся ей…
— А вся сила потрачена зря, безо всякой охоты оставить в людях память о себе. А захоти он — был бы, при этой своей силе, великого дела заводчик, и людям кормилец, и сам богат…
Расслабленно поддаваясь толчкам лодки, Кожемякин качался, смотрел на острый череп Тиунова, на тёмное его лицо с беспокойным глазом, и думал:
«Экой неугомонный! И всё о богатстве. Жаден, видно».
Поучительно сказал:
— Богатство не спасает.
— Верно! — подтвердил рыбак. — Христос-от нищий был, рыбачил вон с апостолами…
— Нет, ежели человек не хоронит себя в деньгах, а вертит ими с разумом, это и ему честь и людям польза! Богатство нам надобно, — всего у нас много, а взяться нечем, и все живут плохо…
— Приехали, — сказал старик, разогнав лодку и выбросив её на песчаную отмель. Выскочил за борт, приподнял нос лодки, легко потянул её по сырому песку, а потом выпрямился и крепким голосом властно позвал:
— Николка-а!
Широко шагая, пошёл к землянке, прислонившейся под горой. Перед землянкой горел костёр, освещая чёрную дыру входа в неё, за высокой фигурой рыбака влачились по песку две тени, одна — сзади, чёрная и короткая, от огня, другая — сбоку, длинная и посветлее, от луны. У костра вытянулся тонкий, хрупкий подросток, с круглыми глазами на задумчивом монашеском лице.
— Придурковатый, — сказал Тиунов. — С испуга, пожара испугался, сестрёнка с матерью сгорели у него, а он — помешался. Жил в монастыре прогнали, неудобен. А будь он старше — за блаженного выдали бы, поди-ка!
И кривой тихонько засмеялся.
В синем небе висел измятый медный круг луны, на том берегу от самой воды начинался лес, зубцы елей напоминали лезвие огромной пилы; над землянкой круто поднимался в гору густой кустарник, гора казалась мохнатой, страшной, сползающей вниз. И всё вокруг было большое, страшное, как в сказке. Тускло блестела река, и казалось, что она не течёт, а толчками двигается на одном месте то взад, то вперёд. Светло вспыхнул костёр, обняв повешенный над ним чёрный котелок, на песке затрепетали тени, точно забились в безмолвных судорогах большие, насмерть раненные птицы.
— Прозевал ты свою жизнь, — твердил Тиунов, дразнясь.
— Ладно и так, — ответил Назарыч, стоя у костра, весь в трепете красных отражений.
Кожемякин прилёг на рогоже около землянки и подумал:
«Никуда не уйдёшь от этих разговоров!»
А у костра, сливаясь с треском огня, мирно текла тихая беседа.
— Не велел господь таланты в землю зарывать, а велел жить на людях…
Рыбак густо и лениво отвечал:
— Одначе — святые угодники в лесах, пустынях ютились…
— Погоди…
— А теперь и вовсе нет их, — народишко всё отбойней становится, злее…
— Надобно привести всех к разуму…
— Разродился очень народ. Раньше простота была: барин, мужик да монах, тут и все люди…
— Они тоже — мужики! А ныне — чиновника этого пошло густо, адвокаты, учителя, речная полиция и всякая; барыни бездомные какие-то