шаркали по полу, а руки изломанно хватались за кисти халата, за ворот и край стола, дёргали скатерть, задевали гостя.
— А мы — бога в плательщики за нас ставим, и это — взаимный обман! Нет, ты сам, сам — заплати! Я тебя пятнадцать лет пестовал, я тебя думал в люди ввести чистенько, честно-хорошо, на — живи без труда…
«Вот что вконец съело ему сердце», — с грустью и состраданием подумал Кожемякин, чувствуя, что он устал от этих речей, не может больше слушать их и дышать спёртым воздухом тёмной, загромождённой комнаты; он встал, взял руку хозяина и, крепко пожав её, сказал:
— Спасибо за беседу, Михайло Кирилыч, за доверие, за ласку…
— Идёшь?
Хряпов с трудом стал подниматься на ноги.
— Ты — сиди, не беспокой себя, сиди!
— Ничего! — бормотал старик, изгибаясь. — Хоть и моложе ты меня десятка на два, а встать пред тобой — могу! Ничего. Ты тут — любопытный! Заходи, а? Больно интересно-хорошо Любовья про тебя сказывает.
Держась рукою за плечо гостя, он дошёл с ним до двери, остановился, вцепившись в косяк, и сказал.
— Заходи же, слышь! Я уж никуда из дому не выйду, кроме как в могилу: она мне готова, в сторонке там, недалеко от твоих — от мачехи с солдатом. Приятно ты держишь могилы ихние, аккуратно-хорошо! Часто ходишь?
— Бываю.
— И ко мне заходи. С мёртвым побеседовать — милое дело, не соврёт, не обидит…
И, засмеявшись, тихонько добавил:
— Это я — шучу всё!
«Да, вот оно как, — печально размышлял Кожемякин, идя домой, — вот она жизнь-то, не спрятаться, видно, от неё никому. Хорошо он говорил о добре, чтобы — до безумия! Марк Васильев, наверное, до безумия и доходил. А Любовь-то как столкнула нас…»
Дул ленивый сырой ветер, обрывая последние листья с полуголых деревьев, они падали на влажную землю и кувыркались по ней, разбегаясь в подворотни, в углы, под лавки у ворот.
Около дома Кожемякина встретили взволнованный Сухобаев, в картузе на затылке, и одноглазый, взъерошенный, точно неделю не евший Тиунов. Сухобаев, как-то обвинительно указывая на него пальцем, сказал:
— Явился человек с тревогами, говорит, что знакомый ваш, я его и захватил для совета.
— Давно ли здесь? — пожимая руку кривого, спрашивал Кожемякин.
А Тиунов, солидно поздоровавшись, шагал журавлём и подробно рассказывал:
— Пригнал почтовыми третьего дня, помылся в бане и — сейчас же к господину градскому голове, потому что газеты оглушают разными словами и гораздо яснее живая речь очевидца, не заинтересованного ни в чём, кроме желания, чтоб всё было честно и добросовестно…
Говорил он спокойно, не торопясь, но — как всегда — казалось, что бьёт в барабан; его сверлящий глаз прыгал с лица на лицо, а брови угрожающе сдвигались.
Когда вошли в дом, разделись и сели за стол, Сухобаев, облизнув губы, сказал угрожающе:
— А ведь дела-то начались серьёзные-с, Матвей Савельич!
— Да, — говорил Тиунов, направляя око своё куда-то поверх головы хозяина, — дела крутые! Первее всего обнаружилось, что рабочий и разный ремесленный, а также мелкослужащий народ довольно подробно понимает свои выгоды, а про купечество этого никак нельзя сказать, даже и при добром желании, и очень может быть, что в государственную думу, которой дана будет вся власть, перепрыгнет через купца этот самый мелкий человек, рассуждающий обо всём весьма сокрушительно и руководимый в своём уме инородными людями, как-то — евреями и прочими, кто поумнее нас. Это — доказано!
Речь его текла непрерывно, длинной струёй, слова сыпались на головы слушателей, как зерно из мешка, оглушая, создавая напряжённое настроение.
— Не понимаю я чего-то, — заявил Кожемякин, напряжённо сморщив лицо, какая опасность? Ежели все люди начинают понимать общий свой интерес…
Сухобаев вскочил со стула.
— То есть — это как же? Ведь какие люди — вопрос! В евреев — не верю-с, но есть люди значительно опаснее их, это совсем лишние люди и, действительно, забегают вперёд, нарушая порядок жизни, да-с!
Он обиженно вздёрнул плечи, снова облизнул губы и продолжал:
— Вы сами, Матвей Савельич, говорили, что купеческому сословию должны принадлежать все права, как дворянство сошло и нет его, а тут — вдруг, оказывается, лезут низшие и мелкие сословия! Да ежели они в думу эту господь с ней! — сядут, так ведь это же что будет-с?
Он моргнул и, разведя руками, с печалью и злостью докончил:
— Тогда прямо уж — к хивинцам поезжай конину кушать!
— Бессомненно, что должна быть отчаянная сумятица! — уверенно сказал Тиунов. — Все эти ныне выступающие люди совершенно преждевременны и притом разъярены надеждами бесподобно.
— Какие — надежды? — спросил Кожемякин, разглядывая опавшие щёки кривого и глаз его, окружённый чёрным кругом, точно подбитый. Тиунов повёл носом и ответил:
— Первее всего — полное уравнение в правах и поголовная развёрстка всех имуществ и всей земли…
— Видите-с? — воскликнул Сухобаев. — А чего верстать? Много ли накопили имущества-то? По трёшнику на голову…
— Самое же главнейшее и обидное, — продолжал Тиунов, отчётливо, раздельно, точно он свидетельствовал на суде, — и самое опасное то, что всё это есть тонкая интрига со стороны чужеродных людей: заметивши в русских мелких людях ихнюю склонность к мечтанию и пользуясь стеснённым положением их жизни, хитрые люди внушают самое несбыточное, чтобы сразу солидный народ и начальство видели, сколь все запросы невозможны и даже безумны.
Сухобаев насторожился, вытянулся и быстро спросил:
Тогда Тиунов заговорил громче, торопливее и отрывистей.
— Расчёт — ясный: надо внушить властям недоверие к народу, надо поставить народ так, чтоб первее всего бросалась в глаза его глупость, поняли? Чтобы сразу было видно — это кто? Мечтатель и, так сказать, блаженный дурачок — ага!
Он очертил глазом своим сверкающий круг, замкнув в этом круге слушателей, положил руки на стол, вытянул их и напряг, точно вожжи схватив. Рана на лице его стала багровой, острый нос потемнел, и всё его копчёное лицо пошло пятнами, а голос сорвался, захрипел.
— Тут — так придумано, — клокотали и кипели слова в горле у него, Россия разрослась — раз! начальство сконфузилось — два! Потеряло свой форс, обращается к народу — давай, разберёмся в делах совместно и дружески — три! А хитрые эти люди, — я думаю, что предварительно — немцы, хотя видимость и показывает на жидов, — так вот они и сообразили, что ежели так пойдёт, то Русь сама выправится, встанет на ноги, и — это же им невыгодно, совсем невыгодно! Тут и вся тайна политики: надобно показать, что русский народ глуп и помощи от него напрасно ждать!
— Н-ну, — сказал Сухобаев, покачивая головой, — это как-то не того-с, не убедительно мне! На мой глаз — не тут опасность!
— Нет — тут, именно в этом месте! — жарко сказал Тиунов, срывая руки со стола.
Они заспорили, сначала хоть и горячо, но вежливо, подыскивая наиболее круглые и мягкие слова, а потом всё более сердито, грубо, зло и уже не стесняясь обижать друг друга.
— Какой же вы голова городу, ежели не понимаете общего интереса жителей? — ехидно спрашивал кривой, а Сухобаев, глядя на него сбоку, говорил вздрагивающим голосом:
— Вы сами, почтеннейший, распространяете бессмыслие, да-с!
Кожемякин сидел ошеломлённый всем, что слышал, огорчаясь возникшим спором, желал остановить его и не умел.
— Погодите-ка, — бормотал он, — не в этом ведь дело, надо согласие…
Перед ним стояло лицо Хряпова, неотвязно вспоминались слова старика о добре, которое надо делать с восторгом, до безумия, и слова эти будили приятно тревожную мысль:
«Вдруг все проникнутся насквозь этим и — начнётся…»
— Постойте-ка, вы! — обращался он к спорящим. — Давайте-ка сообща…
Сухобаев, жёлтый со зла, сверкал глазами и, усмехаясь, ядовито говорил:
— Не-ет, с этим я никак не соглашусь, совсем не согласен!
— А — отчего? — сухо спрашивал Тиунов, воткнув в лицо ему свое тёмное око.
— От того самого, что причастие к жизни должно иметь свой порядок-с!
— Это какой же?
— А такой: сначала я, а после и вы, — да-с!
— Я вперёд вас не забегаю, но — спрашиваю вас: вы до сего дня где были?
— Я? Тут!
— Так-с! А здесь что — Россия или нет?
— Здесь-то?
Сухобаев замолчал, видимо, боясь ответить.
— То-то и есть, — говорил Тиунов, как-то всхрапывая, — то-то вот и оно, что живём мы, а где — это нам неизвестно!
— Вот — верно! — согласился Кожемякин. — Василий Васильич, это, брат, верно!
— Почему? — тревожно кричал Сухобаев. Кожемякин не мог объяснить и, сконфуженно вздохнув, опустил глаза, а кривой бойко забарабанил:
— Потому, первее всего, что чувствуем себя в своём уезде, своём городе, своём дому, главное — в дому своём! — а где всё это находится, к чему привязано, при чём здесь, вокруг нас Россия, — о том не думаем…
— Во-от! — примирительно воскликнул Кожемякин, а Сухобаев вдруг затопал ногами на одном месте, точно судорогой схваченный, задохнувшись прохрипел:
— Прощайте-с! — и быстро убежал.
— Ах, господи! — огорчённо сказал Кожемякин, вставая на ноги и глядя вслед ему. Тиунов тоже вскочил, наклонил голову, высунув её вперёд, и, размахивая правой рукой, быстро заходил по комнате, вполголоса говоря:
— То же самое, везде — одно! В каждой губернии — свой бог, своя божья матерь, в каждом уезде — свой угодник! Вот, будто возникло общее у всех, но сейчас же мужики кричат: нам всю землю, рабочие спорят: нет, нам — фабрики. А образованный народ, вместо того, чтобы поддерживать общее и укреплять разумное, тоже насыкается — нам бы всю власть, а уж мы вас наградим! Тут общее дело, примерно, как баран среди голодных волков. Вот!
Он наткнулся на стол, ощупал его руками, сел и начал чесать шрам на месте глаза, а здоровый его глаз стал влажен, кроток и испуганно замигал.
— Вот, Матвей Савельич, я — кривой, а у него, у головы, на обоих глазах бельма! И даже можно сказать, что он дурак, не более того, да!
Капля пота скатилась с его щеки, оставив за собою светлый след, ноздри его дрожали и губы двигались судорожно.
— Народ безо всякой связи изнутри, Матвей Савельич, — жалобно и тихо говорил он, — совершенно незнакомый сам с собою, и вам, например, неизвестно, что такое Саратовская губерния и какие там люди, — неизвестно?
— Нет, — виновато ответил Кожемякин.
— Ну, да! — печально кивнув головой, сказал Тиунов, сгибаясь над столом. — И от этой неизвестности Россия может погибнуть, очень просто! Там, в Саратовской, вокруг волнение идёт, народишко усиливается понять свою жизнь,