удивлённый солидностью этого человека.
— Вот они какие, настоящие-то! — говорил Грохотов. — Он сам в министры годится, — имеет фигуру и лицо! А мы что? Голодного барина нищий народ…
Готовый служить всем и каждому за добрый взгляд и ласковое слово, Климков покорно бегал по городу, следил, расспрашивал, доносил, и если угождал, то искренно радовался. Работал он много, сильно уставал, думать ему было некогда.
Серьёзный Маклаков казался Евсею лучше, чище всех людей, каких он видел до этой поры. Его всегда хотелось о чём-то спросить, хотелось что-то рассказать ему о себе — такое привлекательное лицо было у этого молодого шпиона.
Иногда он спрашивал:
— Тимофей Васильевич, а революционеры сколько получают в месяц?
Светлые глаза Маклакова покрывались лёгкой тенью.
— Вздор ты говоришь! — негромко, но сердито отвечал он.
XII
Дни шли быстро, суетливо, однообразно; Евсею казалось, что так они и пойдут далеко в будущее, наполненные уже привычною беготнёю, знакомыми речами.
Но среди зимы вдруг всё вздрогнуло, пошатнулось, люди тревожно раскрыли глаза, замахали руками, начали яростно спорить, ругаться и как-то растерянно затоптались на одном месте, точно тяжело ушибленные и ослепшие от удара.
Началось это с того, что однажды вечером, придя в охранное отделение со спешным докладом о своих расспросах, Климков встретил там необычное и непонятное: чиновники, агенты, писаря и филёры как будто надели новые лица, все были странно не похожи сами на себя, чему-то удивлялись и как будто радовались, говорили то очень тихо, таинственно, то громко и злобно. Бессмысленно бегали из комнаты в комнату, прислушиваясь к словам друг друга, подозрительно прищуривали тревожные глаза, покачивая головами, вздыхали, вдруг останавливались и снова все сразу начинали спорить. Казалось, что в комнате широкими кругами летает вихрь страха и недоумения, он носит людей, как сор, сметает в кучи и разбрасывает во все углы, играя бессилием их. Климков, стоя в углу, смотрел пустыми глазами на это смятение и напряжённо слушал.
Согнув крепкую шею, вытягивая вперёд голову, Мельников хватает людей за плечи волосатой рукой.
— Почему же это народ? — раздаётся его низкий, глухой голос.
— Свыше ста тысяч, сказано…
— Убитых — сотни! Раненых! — кричит Соловьев.
И откуда-то доносится противный, режущий ухо голос Саши:
— Попа надо было поймать. Прежде всего, идиоты!
Раскидывая косые глаза во все стороны, идет Красавин, он заложил руки за спину и кусает губы. Рядом с Евсеем встал тихонький Веков и, перебирая пальцами пуговицы своего жилета, сказал:
— Вот до чего достигли, — господи боже мой! Кровопролитие, а?
— Что случилось? — также тихо спросил Евсей. Веков осторожно оглянулся, взял Климкова за рукав и вполголоса сообщил:
— Вчера в Петербурге народ со священником и хоругвями пошёл до государя императора — понимаете — а его не допустили, войско выставлено было, и произошло кровопролитие…
Мимо них пробежал красивый, солидный господин Леонтьев, он взглянул на Векова сквозь стёкла пенсне и спросил:
— Где Филипп Филиппович?
Веков, вздрогнув, убежал за ним. Евсей закрыл глаза и, во тьме, старался понять смысл сказанного. Он легко представил себе массу народа, идущего по улицам крестным ходом, но не понимал — зачем войска стреляли, и не верил в это. Волнение людей захватывало его, было неловко, тревожно, хотелось суетиться вместе с ними, но, не решаясь подойти к знакомым шпионам, он подвигался всё глубже в угол.
Мимо него шмыгали агенты, казалось, что все они тоже ищут уютного уголка, чтобы встать в нём и собраться с мыслями.
Маклаков, сунув руки в карманы, исподлобья смотрел на всех. К нему подошёл Мельников.
— Это из-за войны?
— Не знаю…
— Чего они просили?
— Конституции! — ответил Маклаков.
Угрюмый шпион отрицательно покачал головой.
— Не верю…
Мельников, точно медведь, повернулся, пошёл прочь, ворча:
Евсей подвинулся к Маклакову, тот взглянул на него.
— Что?
— Рапорт…
Маклаков отмахнулся от него рукой.
— Какие сегодня рапорты!
— Тимофей Васильевич, что значит — конституция?
— Другой порядок жизни! — негромко ответил шпион. К нему подбежал Соловьев, потный, красный.
— Не слыхал — будут командировки в Петербург? Я думаю — должны быть, такое событие! Ведь это бунт, а? Настоящий бунт! Крови-то сколько пролили! Что такое?
В голове Евсея медленно переворачивались, повторяясь, слова Маклакова:
Они задели его за сердце, вызвав острое желание войти в их смысл. Но всё кругом вертелось, мелькало, и надоедливо звучал сердитый гулкий голос Мельникова:
— Надо знать — какой народ? Одно дело — рабочие люди, другое — просто жители. Это нужно различать…
А Красавин чётко говорил:
— Если даже и народом начат бунт против государя, то уже — народа нет, а только бунтовщики…
— Погоди… а когда тут обман?..
— Эй, чёрт! — зашептал Зарубин, подбегая к Евсею. — Вот так я попал в дело!.. Идём, расскажу!
Климков молча шагнул за ним, но остановился.
— Куда идти?
— В портерную в одну. Понимаешь, — там есть девица Маргарита, а у неё знакомая модистка, а у этой модистки на квартире по субботам книжки читают, студенты и разные этакие…
— Я не пойду! — сказал Евсей.
— Эх ты, — у!
Лента странных впечатлений быстро опутывала сердце, мешая понять то, что происходит. Климков незаметно ушёл домой, унося с собою предчувствие близкой беды. Она уже притаилась где-то, протягивает к нему неотразимые руки, наливая сердце новым страхом. Климков старался идти в тени, ближе к заборам, вспоминая тревожные лица, возбуждённые голоса, бессвязный говор о смерти, о крови, о широких могилах, куда, точно мусор, сваливались десятки трупов.
Дома он встал у окна и долго смотрел на жёлтый огонь фонаря, — в полосу его света поспешно входили какие-то люди и снова ныряли во тьму. В голове Евсея тоже слабо засветилась бледная узкая полоса робкого огня, через неё медленно и неумело проползали осторожные, серые мысли, беспомощно цепляясь друг за друга, точно вереница слепых.
В бреду шли дни, наполненные страшными рассказами о яростном истреблении людей. Евсею казалось, что дни эти ползут по земле, как чёрные, безглазые чудовища, разбухшие от крови, поглощённой ими, ползут, широко открыв огромные пасти, отравляя воздух душным, солёным запахом. Люди бегут и падают, кричат и плачут, мешая слёзы с кровью своей, а слепые чудовища уничтожают их, давят старых и молодых, женщин и детей. Их толкает вперёд на истребление жизни владыка её — страх, сильный, как течение широкой реки.
Это случилось далеко, в городе, неизвестном Евсею, но он знал, что страх живёт везде, он чувствовал его всюду вокруг себя.
Никто не понимал события, никто не мог объяснить его, оно встало перед людьми огромной загадкой и пугало их. Шпионы с утра до вечера торчали на местах своих свиданий, читали газеты, толклись в канцелярии охраны, спорили и тесно жались друг к другу, пили водку и нетерпеливо ждали чего-то.
— Кто-нибудь может объяснить правду? — спрашивал Мельников.
Через несколько дней, вечером, они собрались в охранном отделении, и Саша резко сказал:
— Довольно болтать ерунду! Это японский план, японцы дали восемнадцать миллионов попу Гапону, чтобы возбудить в народе бунт, — поняли? Народ напоили по дороге ко дворцу, революционеры приказали разбить несколько винных лавок — понятно?
И он окидывал всех красными глазами, как будто искал среди слушателей несогласных с ним.
— Они думали, что государь, любя народ, выйдет к нему, а в это время решено было убить его. Ясно?
— Ясно! — крикнул Яков Зарубин и стал что-то записывать в свою книжку.
— Болван! — сурово сказал Саша. — Я не тебя спрашиваю. Мельников, понимаешь?
Мельников сидел в углу, схватив голову руками, и качался, точно у него болели зубы. Не изменяя позы, он ответил:
— Обман! — Голос его тупо ударился в пол, точно упало что-то тяжёлое и мягкое.
— Ну да, обман! — повторил Саша и снова начал говорить быстро и складно. Иногда он осторожно дотрагивался до своего лба, потом, посмотрев на пальцы, отирал их о колено. Евсею казалось, что даже слова его пропитаны гнилым запахом; понимая всё, что говорил шпион, он чувствовал, что эта речь не стирает, не может стереть в его мозгу тёмных дней праздника смерти. Все молчали, изредка покачивая головами, никто не смотрел друг на друга, было тихо, скучно, слова Саши долго плавали по комнате над фигурами людей, никого не задевая.
— А если было известно, что народ обманут, — зачем его убивать? неожиданно спросил Мельников.
— Дурак! — крикнул Саша. — Тебе скажут, что я любовник твоей жены, а ты напьёшься и полезешь с ножом на меня, — что я должен делать? На, бей, хотя тебе наврали и я не виноват…
Мельников вдруг встал, вытянулся и зарычал:
— Не лай, собака!
Евсей покачнулся от его слов, а сидевший рядом с ним тонкий и слабый Веков боязливо прошептал:
— О, господи! Держите его…
Саша оскалил зубы, сунул руку в карман, отшатнулся назад. Все остальные — их было много — сидели молча, неподвижно и ждали, следя за рукою Саши. Мельников взмахнул шапкой и не спеша пошёл к двери.
— Не боюсь я твоего пистолета…
Он с шумом хлопнул дверью, Веков встал, запер её и, возвращаясь на своё место, проговорил:
— Итак, — продолжал Саша, вынув из кармана револьвер и рассматривая его, — завтра с утра каждый должен быть у своего дела — слышали? Имейте в виду, что теперь дела будет у всех больше, — часть наших уедет в Петербург, это раз; во-вторых — именно теперь вы все должны особенно насторожить и глаза и уши. Люди начнут болтать разное по поводу этой истории, революционеришки станут менее осторожны — понятно?
Благообразный Грохотов громко вздохнул и проговорил:
— Если так — японцы, деньги большие, — то, конечно, это объясняет!
— Без объяснения очень трудно! — сказал кто-то.
— Все очень интересуются этим бунтом…
Голоса звучали вяло, с натугой.
— Ну, теперь вы знаете, в чём дело и как надо говорить с болванами! сердито сказал Саша. — А если какой-нибудь осёл начнёт болтать — за шиворот его, свисти городового и — в участок! Туда даны указания, что надо делать с этим народом. Эй, Веков или кто-нибудь, позвоните, пусть мне принесут сельтерской!
К звонку бросился Яков Зарубин.
— Н-да-а, — задумчиво протянул Грохотов. — А всё-таки они — сила! Сто тысяч народу поднять…
— Глупость — легка, поднять её не трудно! — перебил его Саша. Поднять было чем — были деньги. Дайте-ка мне такие деньги, я вам покажу, как надо делать историю! — Саша выругался похабною руганью, привстал на диване, протянул вперед жёлтую, худую руку с револьвером в ней, прищурил глаза и, целясь в потолок, вскричал сквозь зубы, жадно всхлипнувшим голосом: — Я бы показал…
Евсею всё казалось бессильным, ненужным, как