Скачать:TXTPDF
Человек не отсюда

Как топили свои печки в землянках, ночью, что ли, днем-то ведь по дыму немцы могли бы бить из минометов?… Время поглощало мою войну, ее плоть, ее быт, то, что должно было остаться со мною до конца. Меня обидели, я остался ни с чем. Где-то там, в глубинах памяти сохранилось что-тонадо было как-то извлечь. Но как? Если б я вел дневники.

Первая часть «Блокадной книги» — рассказы блокадников, мы записывали их спустя тридцать лет после блокады. Приходилось удалять то, что набралось туда из кинофильмов, телепередач, а память присвоила, украшая собственную жизнь. Вторая часть составлена из дневников тех лет. В них драгоценные мелочи жизни, которых никакая память не удержит, самое же важное, самая летучая фракция — чувства и переживания того времени. Этого не помнит никто, им, блокадникам, казалось, что они остались в городе случайно, не сумели выбраться вовремя, по дневникам же видно, что он, она не желали уезжать из города, считали позорным — бежать.

Теперь они ругают начальство за то, что не подготовили город к блокаде, не запаслись продуктами, дневник же уличает их самих: могла запастись сахаром, а отдала его сестре, которая уезжала на Урал, отдала, потому что не представляла, что Ленинград можно окружить. Только в дневниках закреплена степень наивности, сила веры в нашу мощь, в социализм. Дневники писали не из литературной потребности, а скорее от сознания историчности происходящего. Те, кто избегает самоцензуры, выигрывают. Кто может знать, какие очевидности станут неведомыми. Что рукописное объявление, приклеенное на стену: «Отвожу покойников на кладбище за 500 грамм хлеба» — окажется бесценным документом эпохи. Достаточно было бы списать подобные тексты, расклеенные на всех рынках. Записать цены на том же рынке, перечень того, что продавалось — галеты, жмых, дуранда, валенки, обручальное кольцо, дрова из паркета. Аккуратная летопись, хронология, которую вел архивист Г. Князев изо дня в день, дала неоценимый материал для второй части «Блокадной книги».

Вести аккуратный дневник, все остальное — романы, рассказы, повести — постольку поскольку. Ценность дневника с годами возрастает, ценность нашей прозы падает. Это нутром учуяли такие писатели, как Корней Чуковский, Евгений Шварц, Ольга Берггольц. Тридцатые годы, сороковые и следующие уходили бесследно. Вести записи было опасно, ежедневные — еще опаснее, хочешь не хочешь, у самых осторожных прорывались чувства недопустимые. Перечень друзей и знакомых, сведения о встречах с ними могли стать смертельными уликами. К. И. Чуковский, лукавый, осторожный византиец, имел мужество всю жизнь тщательно заносить на бумагу то, что видел, слышал. Считалось, что в последние годы Ольга Берггольц пила и ничего не писала, а она, оказывается, аккуратно вела дневник. С 1935 года вела, не прерывала до самой смерти. И в страшные годы репрессий продолжала вести.

И Евгений Шварц вел дневник… Настоящие писатели не могут не писать.

* * *

Не знаю, сколько бы еще созревало мое решение уйти из Ленэнерго, но тут произошло ЧП, тяжелейшее. Один монтер нашего района при ремонте трансформаторной подстанции схватился за шины, они были под напряжением — шесть тысяч вольт — и сжег руки. Обе руки сгорели. Каким-то чудом сам остался жив. Как всегда в таких случаях, совпало несколько причин — плохое освещение, не повесили плакат «Не включать!», заземление оборвалось, главное же, как выяснилось, был он выпивши. Это надо было скрыть, иначе бы ему не дали пенсии. Без обеих рук и без пенсии была бы ему полная хана, а у него семья. Решили — примем вину на себя, небрежность, выгородим мужика. Руки были ампутированы, страшно было смотреть. Был суд. Эксперты выяснить должны были, кто виноват. Не повесили плакат? Кто не повесил? Заземление не проверили? Кто не проверил?

Интересно устроена наша память. Я начисто забыл его имя, всех помню, а его нет, и судебные подробности забыл, и его лицо, искаженное ужасом, когда в палате он поднял вверх свои культи. Не хотел его помнить, изгнал, забыть, забыть. И так прочно забыл, что с великим трудом заставил себя вернуться в те дни. Тщательно стер все обстоятельства, получилось просто — я захотел уйти из района. Чтобы заняться наукой. Уйти подальше. Чтобы ничего не напоминало его, не знать о его судьбе. Вину свою нам удалось отстоять, отсудить. Странный это был суд. Не хотели признавать нашу вину, хотели все взвалить на него. Адвокат Ленэнерго ловко выгораживал наш район, а район каялся, подставлялся.

* * *

«Медный всадникреволюционный памятник монарху-революционеру», — писал Александр Бенуа.

А его хотели снести. Очередной секретарь обкома.

А. Бенуа дивно писал про Санкт-Петербург. Например: «Фонтанка и Мойка — две скромные фрейлины Невы».

* * *

Наследство, оно вернуло прежний конфликт. Завещание — кому что, почему, тяжба, споры, раздоры. Отцы нахапали, наворовали, награбили. Выстроили дачи, виллы, а еще машины, бриллианты, картины, квартиры. Жена вторая, третья, семья непрочная. Дети привыкли, что главное — деньги. Выросли иждивенцами. Обеспечены синекурами. Отцы умерли, оставили им раздоры за наследство. Ибо все мало. Дети от разных жен, разных браков. Нет ни уважения к наследству, ни к фамильной чести, ничего такого им не оставили, только имущество, счета, о происхождении всего этого они догадываются и не хотят вспоминать. Яростно судятся — кому серебро, кому коллекции — если были собрания, допустим, картин, сервизы, все раздирают в клочья.

Впервые я столкнулся с этим, когда после смерти Анны Ахматовой начался дележ. Имущества у нее не было, был архив, вот его и рвали на части. Конечно, для продажи.

В. М. Жирмунский жаловался мне, архив ее именно в целости дорог для исследователя. Подобное происходило с наследством Геннадия Гора и других писателей.

Было бы принято составлять завещание — все же легче было бы и приличней.

* * *

На литературе лежит обязанность сотворить свой Нюрнбергский процесс над Сталиным.

Со дня XX съезда — культ разоблачили и оробели. Опять топчемся, мнемся. Начнем говорить — поперхнемся. Чего бояться? Сказать, что правил нами изувер, преступник. Его проклясть надо, прах сжечь, развеять, как это сделали с гитлеровскими палачами.

Мы будем все так же барахтаться в грязи, пока власть наша не наберется смелости осудить всю преступную сталинскую клику.

Мой друг Йозеф Швейк

В мировой литературе есть герои, которые покинули свои книги, то есть первоисточники, и поселились среди нас. Живут самостоятельно, независимо от автора и его сюжета. У них для этого есть все необходимое — характер, внешность, язык, свой образ мышления и действия. Таков Дон-Кихот, таковы Три мушкетера, таковы Гамлет, Фауст, Хлестаков, Обломов… Счастлив писатель, кому удалось создать такого героя. К ним относится и солдат Швейк, сотворенный Ярославом Гашеком.

С юности он сопровождает меня, подсаживается ко мне в трудную минуту, предлагает выпить пиво, круглая его простодушная физиономия, так точно изображенная чешским художником Ладой, сияет, переливается всеми радостями жизни. Ни минуты нельзя верить его придурковатой наивности. Он величайший мастер прикидываться простаком. Поручик Лукаш любит принимать его за идиота. Швейку это и нужно. Так он может говорить то, что хочет, посмеиваться над глупостью начальников, патриотической брехней. За этой маской он свободен и умудряется оставаться самим собой.

Гашек изобразил нам самого веселого, натурального человека в самых бесчеловечных условиях войны и абсурдного режима Австро-Венгерской монархии. Историческая реальность романа лишь усиливает его типичность. Ибо любая военщина всегда скудоумна, любая война — это грязь, абсурд, жестокость. Швейк сатирически комментирует армейские порядки, военные сводки. У него всегда находятся истории «к случаю», каждый раз он вскрывает глупость начальников, ложь патриотической фразеологии. Благодушная маска исполнителя позволяет Швейку вволю издеваться над военщиной всех рангов.

Швейк — любимый герой уже нескольких поколений читателей, его любят во всех странах, в России особенно, о чем я и свидетельствую. Он давно уже герой народный, герой нарицательный. Меня жена, когда я начинаю прикидываться, предупреждает: «Не швейкуйся!» Швейкование всем понятный тип поведения. Швейку подражают. Не припомню, какому еще герою можно так подражать, а вот Швейку можно. Разве что гоголевскому Хлестакову — вруну, хвастуну, импровизатору. Швейк мастер придуриваться. У него всегда есть история, смешная и убийственно меткая.

Швейк, написанный Гашеком в 1923 году, преданно сопровождал нас все события века. Его истории не стареют, устойчивые к пошлости, они и на Второй мировой войне были к месту, поскольку и на ней творилось то же. И поныне они хороши. Очарование Остапа Бендера почему-то потускнело, а Швейка — нисколько.

Я не склонен преувеличивать силу и роль литературы. Двадцатый век поставил рекорды человеконенавистничества. Литература старалась как могла обличать тоталитаризм, преступность. Бравый солдат Швейк немало помог нам сохранить любовь к человеку, спасительный юмор и умение сносить удары судьбы. Живучесть Швейка — это свидетельство того, что все так же процветает тупость, цинизм армейского начальства, что власть так же лжива и бестолкова, что человечество не умнеет. И что смешное есть повсюду.

Впрочем погодите, старший писарь Ванек спрашивает у Швейка, долго ли еще протянется война.

— Пятнадцать лет, — ответил Швейк. — Дело ясное. Ведь раз уж была тридцатилетняя война, теперь мы наполовину умнее, а тридцать поделить на два — пятнадцать.

Так что Швейка нельзя считать пессимистом, все же он верит в прогресс.

Швейк не меняется, поскольку, как он заметил, у него нет на это времени, да и зачем меняться, если человечество не меняется. Он неизменный комментатор наших безрассудств. Его неистощимые примеры относятся не только к военному времени. Я помню, как Хрущев на одном всесоюзном совещании изобретателей поучал директора большого уральского завода, что директор должен постоянно информировать о своих проблемах и Министерство, и ЦК партии, и профсоюзы. На это директор заметил, что тогда получится, как у солдата Швейка.

Хрущев насторожился: «А что там у вашего Швейка?»

«А то, — сказал директор, — что пока Швейк докладывал поручику Лукашу, что с чемоданами все в порядке, чемоданы сперли».

Зал хохотал. Хрущев побагровел, рассердился. Начальство не любит, когда смеются над чужими остротами. Директор наивно моргал, «швейковался».

В годы войны, на фронте никто не помогал мне так, как Йозеф Швейк, этот никогда не унывающий, все понимающий, знающий истинную цену лозунгам и приказам, требованиям полководцев, геройству, офицерским обещаниям… Смех — лучшее лекарство от иллюзий и лучшее средство человеческого общения.

Покуривая трубочку, Йозеф Швейк все с той же усмешкой смотрит на наши ослепительные надежды, устремленные к новому веку, он умеет из всего извлекать смешное, он не пессимист, он не ужасается людям и не проклинает их, он и не оптимист, он усмехается страхам и посулам, и, глядя на его идиотски-честную, благодушную физиономию, понимаешь, какая забавная, сладкая штука эта жизнь.

История предоставила коммунистам блестящую возможность строительства коммунистического общества, однако они извратили мечту Маркса-Энгельса. То, что они сделали, надолго отвратило либеральные движения европейских стран, да и

Скачать:TXTPDF

Человек не отсюда Гранин читать, Человек не отсюда Гранин читать бесплатно, Человек не отсюда Гранин читать онлайн