Скачать:TXTPDF
Это мы, Господи! Повести и рассказы писателей-фронтовиков

умеешь, фрицевская морда?

— Нэмножко, — вдруг отчетливо произносит немец и протягивает руку к гитаре.

Сержант, набычив голову, с полминуты почти в неистовом недоумении смотрит на него, будто решая, стоит ли всерьез принимать произнесенное им слово.

— А ну, а ну! Изобрази-ка… Посмотрим, что ты умеешь. Ну! Давай! Дуй! — неожиданно решает он и отдает гитару.

Немец осторожно берет ее, устраивает на коленях и, тихо перебирая струны, левой рукой подвинчивает шурупы. В углу снова вскидывается забинтованный. Он ничего не видит и сквозь едва сдерживаемую боль кричит с отчаянием в голосе:

— Ага, фриц! Почему вы его не прикончите? Почему вы с ним цацкаетесь?

С соломы поднимается его сосед и легонько, словно ребенка, кладет обгоревшего на спину:

— Ладно. Тихо. Я сам. Подождите.

Глаза этого человека из-под нахмуренных бровей в тусклом свете «катюши» недобро сверкают в сторону немца. Обгоревший корчится в муках и стонет, сжав зубы.

Немец не спеша настраивает гитару, мы все с затаенным вниманием следим за ним — все же не часто приходится видеть, как фашист упражняется в музыке. Интересно, что у него получится.

У сержанта на узколобом лице уже не ухмылка, а строгость и угроза. Мне кажется, если немец чем-то не угодит, то ему уже не спустят — придется тогда защищать. Тяжелораненый на койке поворачивает набок вспотевшее лицо и с мучительной обреченностью в расширенных глазах также следит за немцем. Похоже, он ждет чего-то, и это ожидание на короткую минуту словно притупляет его страдание. С девичьим любопытством коротко оглядывается Катя и хмурится. Почему-то я начинаю хотеть, чтобы немец действительно сыграл неплохо. Невольно мною уже овладевает сочувствие к нему в этой хате. Все же он «мой» немец.

И действительно, он быстро настраивает гитару и начинает сноровисто перебирать струны. Простой, всем известный мотивчик наполняет сумеречную тишину хаты:

Синенький скромный платочек

Падал с опущенных плеч…

Вот так чудо — вот тебе и немец! Играет наше, русское, как заправский русак. И раненые, гляди ты, притихли, ни один не вякнет ни слова — слушают. Сержант, видно, тоже теряет свое грозное намерение. Кто-то в углу вздыхает, потом всхлипывает — ага, плачет. Кажется, это обожженный. Ну да что же ты сделаешь! Что мы все тут, в этой хате, можем сделать, кроме как терпеть боль. Кто больше, кто меньше, кто на день-два, кто на долгие месяцы. Ожоги же будут болеть до самого конца, пока не заживут начисто, — нет худшей боли, чем от ожогов. Теперь нам одно — сжав зубы, свыкаться с болью, думаю я. Там, в степи за Кировоградом, наступают, окружают, отбивают атаки, освобождают села и станции, а мы тут — сплошная концентрация боли. И потому плачь, боец, не стыдись. Говорят, от плача становится легче. И не приставай к немцу, черт с ним, пусть живет, все же и он человек. Вон как играет!

Немец тем временем кончает играть. Сержант на краю кровати смущенно сдвигает измятую, с растопыренными ушами, шапку:

— Здорово, шельма! Ничего не попишешь!

— Хорошо шпарит, — сдержанно одобряют в углу. — А ну еще что.

Немец легонько прикасается пальцами к струнам, пробуя их звучание. Сержант подобревшими глазами разглядывает его сверху. Видно по всему, эта игра пошатнула в нем привычную грубоватую самоуверенность и затронула приглушенное чувство обычного человеческого любопытства.

— Ты кто, фашист? — спрашивает он, в упор глядя на немца. — За Гитлера?

— Гитлер капут! Гитлер плёхо, — быстро отвечает немец привычной фразой.

Я смотрю на него и чувствую, как что-то в нем уже переменилось, будто ожило. Взгляд избавляется от заметного страха и перестает пугливо бегать по лицам. Снисходительное внимание русских заметно ободряет его.

— Вот это я понимаю! — говорит сержант и бесцеремонно, но уже без угрозы хлопает его по плечу. — Что, сам сдался? Сам плен ком?

— Я, я. Сам, — подтверждает немец.

— Правильно. Одобряю. Дай пять.

Сержант коротко пожимает локоть его занятой гитарой руки и уже почти дружелюбно предлагает:

— А ну изобрази еще что-нибудь! Может, вот эту: «На позицию девушка провожала бойца…»

— Огоньёк! — догадывается немец и быстрым пробегом по струнам повторяет мелодию.

Удовлетворенный его догадливостью, сержант одобрительно кивает:

— Вот, вот!

Немец вполне прилично наигрывает «Огонек», и я удивляюсь его умельству по части наших песен. Сержант хрипло подпевает, а меня начинает клонить в расслабляющую сладость дремоты. Я чувствую: не надо поддаваться ей, нельзя, мало ли что… Тревога в душе какое-то время борется со сном, но постепенно сон осиливает все — и заботу, и тревогу, и мою боль в ноге…

Глава десятая

Мне что-то мешает, тревожит. Подсознательно я стремлюсь во власть забытья, где нет ничего, только сон. Но это «что-то» сильнее меня, сильнее моей усталости, оно вырывает меня из сладостного отсутствия, и я просыпаюсь. Только где я? Какие-то люди, встревоженные выкрики, далекие и близкие голоса. И вдруг сквозь сонливое оцепенение прорываются слова, которые сразу возвращают меня к реальности:

— Младшой! А младшой! Твоего немца забирают…

«Немца? Какого немца?.. Ага! Я же в санчасти». Я вскидываю тяжелую голову — напротив в хате, все в том же призрачном свете коптилок, стоит «мой» немец и возле него двоеодин в шинели, второй в полушубке. Это — Шашок и Сахно.

Сахно оборачивается на голос, затем — ко мне. На его выбритом лице с низко надвинутой на лоб черной кубанкой угрюмая важность начальника.

— Вы куда? — осипшим голосом говорю я. — Это пленный.

— Младшой, не давай! Пусть сами попробуют в плен взять, — подбивает с койки сержант.

Сахно круто поворачивается к нему:

— А ну замолчать! Вас не спрашивают, товарищ сержант!

И ко мне, несколько сдержаннее, но все тем же приказным тоном:

— Василевич! Пройдемте с нами!

— Куда он пойдет? У него нога!

Это — Катя. Она тут же за их спинами — в мигающем свете «катюши». Я вижу ее светлые, рассыпанные на голове волосы и, не понимая еще, в чем дело, но чувствуя, что мне не надо поддаваться им, говорю:

— У меня нога. Вот!

Сахно окидывает меня недоверчивым взглядом и, не произнеся ни слова, возвращается к немцу:

— А ну вэк!

Шашок открывает дверь, Сахно легко толкает в нее пленного, который на глазах мрачнеет и, не взглянув ни на кого, выходит.

Взяли — пусть. Мне его не жалко, только развяжет руки. Раненым же, которых, кстати сказать, прибыло в этой хате, самоуправство этого человека не нравится.

— Вот и доигрался! Сидеть бы да сопеть в две дырки.

— Повели и шлепнут.

— Факт, шлепнут.

— А кто они? — спрашивает кто-то из угла.

Ему никто не отвечает. Катя от порога взмахивает рукой, давая тем знак замолчать. Все настороженно прислушиваются, я тоже. В сенях слышна какая-то возня. Сквозь щель в двери мелькает свет фонарика, доносятся приглушенные голоса:

— Повернись, живо!

— Держи!

— А ну, посмотри сапоги.

— Карманы обшарил?

— Пусто. Все очистили.

— Ладно. Черт с ним…

Сержант ворочается на койке и плюется:

— Стервятники! Была б моя власть — я б их!..

Катя надевает на голову шапку и подпоясывает полушубок. Ее подвижные глаза осуждающе косятся на сержанта.

— Чья бы коровка мычала, а твоя б молчала. Сам такой.

— Я такой? Я не такой! — делано распаляется сержант. — Я кровь проливал. Если что — я кровью плачу. А эти?..

— Ладно тебе. Наплатился…

Круглое рябоватое лицо сержанта расплывается в шутливой улыбке:

— Ты меня не трожь, рыжая. Я злой и контуженый.

— Ханыга ты! — в упор объявляет Катя, шевельнув русыми бровями. В глазах ее, однако, игривость. Видно по всему — этот ершистый десантник все-таки ей нравится.

— Рыжая! Ах ты!..

Сержант делает стремительный выпад, чтобы ухватить Катю, но та бьет его по парусиновому рукаву и уклоняется.

— Ханыга!

Девушка прорывается к двери, но не успевает ее толкнуть, как дверь распахивается. На пороге опять появляется немец, за ним входят Шашок и Сахно. Кубанка у Сахно лихо сдвинута на ухо, колючий взгляд подозрительно бегает по лицам людей, будто говоря: «А ну, что вы тут без меня думали?» Поведя сюда-туда фонариком, он подступает ко мне.

— Вы что, в самом деле не можете? И встать не можете?

— Нет, почему же…

— Тогда встаньте.

Я немного удивляюсь, зачем понадобился ему, и пробую встать. Нога почему-то отяжелела, повязка набрякла кровью. Где-то в глубине раны дергает — кажется, в эту ночь обработать рану уже не придется. Но куда он меня поведет?

— Оружие брать?

— Не надо.

Я кладу на солому свой ППС, который мне, одноногому, довольно-таки мешает, и опираюсь на чью-то спину. Сахно неуверенно окидывает фонариком обшарпанные стены мазанки. Яркий глазок света останавливается на завешенном одеялом проходе.

— А ну пройдем туда!

Вслед за ним, хватаясь по очереди за кровать, лавку и печку, я допрыгиваю до перегородки. Капитан отворачивает одеяло и, посветив фонариком, выгоняет оттуда двух сонных раненых. Мы заходим в темноту, и Сахно приказывает Шашку:

— Давай свет!

Шашок быстро вносит «катюшу», возле фитиля густо присыпанную солью, ставит ее на стол и сам удобно пристраивается на скамье. Я присаживаюсь на какой-то сундук в конце стола. Сах-но садится напротив. Взгляд его придирчиво впивается в меня:

— Давно тут?

— С вечера.

— А ногу где ранило?

— В степи, где же. На танки напоролись. Да вот он знает, — киваю я на Шашка.

Тот, однако, не двинет и бровью, будто ничего и не помнит, будто и не был с нами в кукурузе. Безразличный ко мне, он копается в полевой сумке, выкладывая из нее бумаги.

— А где Кротов? — вдруг быстро спрашивает Сахно и во все глаза, не моргнув, смотрит на меня.

— Кротов погиб.

— А двое пленных?

— Те удрали, видно. Хотя один тоже убит. Остался в кукурузе.

— Убит? — с язвительной иронией переспрашивает Сахно.

Я недоуменно заглядываю в его ярко освещенное «катюшей» лицо. На нем маска сдержанной до времени подозрительности и недоверия.

— Убит, факт.

— Кем убит?

— Ну немцами, кем же еще?

Сахно кивает Шашку:

— Так, записывай.

Тот разворачивает на столе блокнот в частую мелкую линейку с черным немецким орлом на обратной стороне обложки. Блокнот — трофейный, это точно, но я невольно задерживаюсь взглядом на этой эмблеме, и что-то вызывает во мне неосознанный еще протест.

— Значит, пленный немец убит немцами? Так? И Кротов также убит немцами?

— Ну конечно.

— А ну расскажите подробней.

— Что рассказывать! Вон старшина с нами ехал. А потом он вернулся, а мы и наскочили.

Я коротко, без особой охоты передаю суть нашей злополучной стычки с немцами.

— Так-так, — оживляется Сахно и грудью налегает на стол. Стол скрипуче подается в мою сторону. От капитана сильно разит овчинной кислятиной нового полушубка.

— Так, так, интересно. Ты записывай, Шашок.

— Записываю.

Шашок, оттопырив нижнюю губу, не очень сноровисто, но старательно скребет авторучкой в блокноте. «Что тут записывать? — думаю я. — Что тут непонятно, в чем они сомневаются? Неужели подозревают в чем-то недобром Кротова?» Глаза мои не могут оторваться от фирменного орла на обложке, и гнев во мне все увеличивается.

Сахно тем временем продолжает допрашивать:

— А почему вы не побежали за ним?

— Я и побежал. Как ударила очередьсразу побежал. Не за ним — за немцем.

— А что было раньше — очередь или раньше он побежал?

— Очередь.

— Очередь, так? А вы же сказали, что Кротов кинулся бежать до очереди.

«Путает.

Скачать:TXTPDF

умеешь, фрицевская морда? — Нэмножко, — вдруг отчетливо произносит немец и протягивает руку к гитаре. Сержант, набычив голову, с полминуты почти в неистовом недоумении смотрит на него, будто решая, стоит ли всерьез