дверь неохотно открывается, пропуская меня вовнутрь.
— Ну, может, и по третьей? Раз не повезло с гостиницей, так хоть выпьем, — раскрасневшись с лица и заметно подобрев, говорит Горбатюк. — А ты почему не ешь?
— Я ем.
— Что это за еда? Вспомни, как, бывало, на фронте ели. Котелок пшенки на двоих и — как вылизанный. Ординарцу и мыть не надо.
— Котелок давали на четверых. По крайней мере, в пехоте.
— Ну, в пехоте я не был, — благодушно признается Горбатюк.
Перед нами еще что-то блестит в графине. Горбатюк наелся, полноватые его щеки сыто лоснятся, глаза щурятся в снисходительной доброте. Я также готов подобреть. В конце концов, черт с ним, с этим Сахно! Ошибся, так, может, и лучше. Зачем мне встречаться с ним?
Горбатюк откладывает нож и вилку и мнет в кулаке бумажную салфетку. Я облокачиваюсь на стол. Не терпится узнать о нем до конца. Чтоб уж без всяких сомнений.
— Скажите, вы не танкист?
— А как же! Танкист! — с горделивой радостью восклицает Горбатюк. — Три года в танковой армии. От Курска до Берлина. Все стежки-дорожки прошел. Что, может, тоже танкист?
— Нет, пехота, — отвечаю я.
Но мой ответ его не разочаровывает.
— Пехота — царица полей. Основной род войск.
Взрыв веселого смеха за соседним столом заставляет его оглянуться. Возле чернушки, положив ей на плечо широкую руку, улыбается плечистый блондин.
— А тише нельзя? — строго спрашивает Горбатюк.
— Можно, — отвечает крайний за столом, круглолицый и светлобровый, в темном костюме парень. — Эрна, просят на полтона ниже.
— На полтона ниже! — с озорной властностью приказывает Эрна соседу.
Тот, выждав, пока за столом уймется оживление, несколько тише, но все с тем же нарочитым пафосом продолжает:
— Ну скажите! Скажите, почему я ее люблю? Что в ней? Осанка? Грация? Красота? — наивно округляя глаза и жестикулируя широкими ладонями, спрашивает он. — Шпингалет! Кого она может родить, такая блоха? Разве что другую блоху! Это в биологическом, так сказать, плане. А в общественно-политическом?..
— Отставака! Хвост по политэкономии, — саморазоблачительно напоминает Эрна.
— Грубиянка! — подсказывает ближайшая к ней блондинка.
Остальные за столом кричат:
— Задира и насмешница!
— В стенгазете не зря продернули!
— Поспорила с ректором.
— Правильно! Все правильно! Спасибо за помощь. Сплошной пережиток прошлого. И частично будущего. А вот люблю. И все! Так объясните, почему? Вы! Философы! Моралисты! Комсорги! Почему, а?
Он притворно недоумевает. Ребята наперебой пробуют что-то объяснить. Одна Эрна лукаво улыбается. Она-то отлично понимает это его «почему».
— Ну так что? Взяли? — для приличия спрашивает Горбатюк и разливает остаток водки. — Как говорят, дай Бог не последнюю.
— Ну!
— А впрочем, куда спешить? Посидим до закрытия.
Он отставляет рюмку и закуривает. Жадно затягивается. Потом окидывает меня пристально-испытующим взглядом.
— Что-то невеселый, гляжу. Или характер такой?
— Характер.
— Откуда приехал?
— Да тут недалеко. Из-под Менска.
— Ага. Белорус, значит. А где работаешь?
— В клубе.
— Значит, по культурной линии?
Мне неприятен этот сухой допрос, и, чтобы прервать его, я, в свою очередь, спрашиваю:
— А вы по какой линии?
— Я? Юрисконсульт. На полставке. Больше не выгодно — пенсию режут.
— Понятно. Пенсионер?
— Вроде этого. Пятьдесят два года. Но у меня выслуга. Всего двадцать восемь. С льготными, конечно.
Ничего себе, как говорят, протрубил человек! Двадцать восемь лет солдатской лямки — не шуточки. У меня три — и то переживаний на всю жизнь.
— Эх, жаль, пивка не заказали. Духотища такая!
Он поворачивается к залу и зовет официантку:
— Девушка! Девушка! На минутку.
Но «девушка» не слышит или не хочет слышать и идет себе меж столов на кухню. Тогда он встает.
— Ты посиди. Я закажу все же…
За столом я остаюсь один.
В хате совсем темно (или, может, так кажется) и очень людно. Так людно, что я не знаю, куда ступить от порога. И я стою, вглядываясь сквозь сумрак в неясные пятна лиц, бинтов, темные фигуры людей на скамейках и на полу. В нос бьет острый запах лекарств. Это обнадеживает — значит, медик тут есть, будет на кого положиться.
— Вот еще один защитничек! — с легким юморком отзывается кто-то у стены. — Ну как там: турнули немецких захватчиков?
Я вовсе не расположен к разговорам, тем более в таком вот тоне. Но легкая игривость в его голосе дает понять, что где-то тут женщина, и я всматриваюсь в полумрак — не Катя ли? От черной круглой голландки, возле которой копошатся бойцы, оборачивается кто-то в полушубке. Действительно, под шапкой знакомое лицо Кати.
— А, младшой! А тут дружок твой совсем нос повесил. Думали, крышка тебе.
Катя встает, и тогда я, уже несколько привыкнув к темноте, вижу на разостланной шинели Юрку. Он лежит на спине, без гимнастерки, по груди туго перевитый бинтами; и еле заметно пытается улыбнуться мне уголками губ.
На кого-то наступив, не обращая внимания на брань, я бросаюсь к другу и неловко опускаюсь возле него на пол.
— Юра! Юр!.. Ну как тебе? Легче? А, Юрка?
Я всматриваюсь в его серое, без единой кровинки лицо с острым, каким-то не Юркиным носом. Не дождавшись ответа, чувствую: дела его плохи. Плохо Юрке, и еще как плохо!
— Так, ничего… Легче, — шепчет губами Юрка. В его запавших глазах на секунду вспыхивает радость, которая, однако, тут же и тускнеет.
Я все это вижу. Я понимаю и хочу его ободрить.
— Знаешь, отбились! Танки подошли. А то была бы хана всем. Теперь мы тебя, Юра, в госпиталь. В первую очередь, — говорю я, веря, что отправлю его. Теперь уж я этого добьюсь.
Но тут кто-то недоверчиво сопит рядом:
— Гляди, отправишь! На самолете разве?
Эта реплика меня настораживает. Я поворачиваю голову — у стены возле двери с винтовкой меж колен сидит и посасывает цигарку какой-то боец. И рядом (гляди ты, снова тут как тут) дремлет «мой» немец.
— Почему самолетом? — подозревая недоброе, спрашиваю я. — Машиной, подводой отправим. Видите, тяжелораненый?
— Гм!.. Мы-то видим. А вот ты?..
— А что? Чего я не вижу?
Я уже готов взорваться — не хватает выдержки, сдают нервы. Что тут еще произошло?
— Влопались, вот что. Промеж молотом и наковальней.
— Ну ты, там! — строго раздается из угла от стола знакомый голос. — Прекращай разговорчики!
Ну конечно же, тут и капитан Сахно. В темном углу. Его отсюда почти не видно, он же, наверное, видит всех. И что-то он чересчур уж начальственно покрикивает — наверно, тут старший по званию. Как от боли, сжавшись в недобром предчувствии, я поглядываю то в угол, то на бойца возле порога. Но тот, подмигнув мне одним глазом, тихо спрашивает:
— Понял?
Да, понял. Конечно, не хитрое дело снова попасть под удар, если в тылу черт знает что делается. Чего еще ждать, кроме как удара, окружения, разгрома? Но есть же и наши танки. Это не сорок первый год. Нет, паниковать все же рано. Еще посмотрим, кто попадет на наковальню.
— Ладно, хватит вешать носы, — говорит Катя, пробираясь от двери. Она несет котелок с горячей водой. Из-под крышки густо идет пар. — А ну, славяне, у кого полушубок лишний? — обращается девушка к раненым. — Тут тяжелого согреть надо.
— Бери мой, — слышится в темноте. — Все равно не надеть. Вот только рукав оторван.
Кто-то с забинтованным плечом подает ей полушубок. Катя заботливо укутывает им Юрку. Затем, проливая воду, поит его. Зубы Юрки тихо стучат по краю алюминиевого котелка. Напившись, он часто, тяжело дышит.
— Вот так… Теперь легче…
— Ну и хорошо, — говорит Катя. — Согрейся и усни. Сон лучше профессоров лечит.
— Ладно, спасибо… — шепчет Юрка, и его посиневшие веки устало смыкаются.
Катя поворачивается ко мне:
— А как нога, младшой? Ну-ка покажи. — Она решительно и бесцеремонно берет на колени мою беднягу ногу и ругается: — И это называется повязка? Погляди, что тут у тебя делается!
Я и без того знаю, что там делается. Бинты мои раскисли от снега, сползли, размотались. Все там в крови, мокро. Болезненно-чуткая к твердым Катиным рукам, нога вдобавок ко всему, кажется, еще и обморожена. Пальцы вовсе онемели. Чтоб не растравлять себя ее видом, я, сжав зубы, отворачиваюсь. Напротив у стены сидит «мой» немец. Держится он тихо, несколько даже пугливо, с покорным выражением на лице. На его плечах все та же шинелка, на голове — козыркастая шапка. Обхватив руками колени, он будто бы дремлет. Его конвоир, заросший щетиной дядька, сидя возле порога, докуривает цигарку.
— Сороковочку оставь, браток, — просит кто-то из сумрака.
Боец еще раза два торопливо затягивается и, ступив между ранеными на полу, тянется к выставленной навстречу руке. Мои глаза уже начинают кое-что видеть в этой темноте. Среди бойцов я различаю на скамейке под окном вывезенного нами летчика. Он неподвижно лежит, словно неживой, под бинтами и только время от времени сдержанно стонет. Но стонут кругом. Тихих стонов, вздохов и охов тут полна хата.
— А ну назад! — сразу же раздается из-за стола команда Сах-но. — Не забывайте, к кому приставлены!
Боец вяло оправдывается:
— Да не сбежит! Я же вижу.
— Плохо видите!..
В это время рядом со мной начинает шевелиться кто-то в полушубке с поднятым воротником. Кажется, он до сих пор дремал, прислонившись к стене, и теперь голосом, осипшим от сна, говорит:
— Не беспокойтесь. Я присмотрю.
Затем прокашливается и, будто самый настоящий немец, скороговоркой обращается к пленному. Это меня удивляет: гляди-ка, знает немецкий! На фронте не часто случается, чтобы красноармеец так складно говорил по-немецки. Пленный тихо что-то бормочет, и сосед, заметив мое любопытство, объясняет:
— Он говорит, что сам сдался в плен и обратно перебегать не собирается.
— Прижали, так сдался. А вообще я не спрашиваю, что он там говорит! — сухо обрывает его Сахно. — И вы бы лучше помолчали, лейтенант.
Лейтенант безобидно умолкает, а мою ногу вдруг пронзает острая боль. Невольно я вздрагиваю, и Катя незлобиво прикрикивает:
— А ну тихо! Что брыкаешься, как девочка?
— Ого! Так рванула!
— Ладно, выдержишь. А голова как? Ничего?
— Голова ничего, — говорю я, лишь бы не трогать раны.
Катя начинает туго забинтовывать стопу, и я снова поглядываю на лейтенанта, который не спеша свертывает цигарку. Он вызывает у меня интерес. То, что он так складно заговорил по-немецки, его тон и еще что-то, едва заметное в интонации голоса, выдают в нем интеллигента, командира, наверно, призванного из запаса. Эти люди всегда вызывают во мне уважение, так как есть в них что-то интересное и значительное, чего часто недостает кадровым. И хотя мне неловко теперь навязываться со знакомством, все же я спрашиваю:
— Вы не из сто одиннадцатой?
Лейтенант слюнявит цигарку и не очень сноровисто обрывает ее концы. Видно, что с самокрутками имеет дело недавно.
— Нет. Я из управления армии. Из газеты.
— Из редакции?
— Ну да. А что вас удивляет?
— Да так, ничего, — отвечаю я, несколько даже смутившись от такого знакомства.
Мне еще не приходилось встречать журналистов, тем более на фронте, и я уже не могу скрыть моего любопытства к этому человеку. А он, кажется, безразличен ко всему тут. Сосредоточенно прикуривает от спички и смачно затягивается. Щеки его, колючие от густой черной щетины, кажутся болезненно запавшими. Тонкое, почти изможденное лицо выглядит худым и некрасивым. Хотя по