Скачать:TXTPDF
Листопад

критику, и грубую. После обсуждения Добычин пропал. Ушел и пропал. Как, где, что случилось — так тогда и не выяснили. То было время исчезновений. Люди исчезали без следа.

Видимо, покончил с собой.

Обэриутов сперва «выслали» на страницы детских журналов «Чиж» и «Еж». Потом они были разгромлены, репрессированы, высланы на самом деле.

В 1937 году Даниил Хармс написал стихи, как бы вслед исчезновению Леонида Добычина. На мотив детской песенки:

Из дома вышел человек

С дубинкой и мешком

И в дальний путь,

И в дальний путь

Отправился пешком.

Он шел все прямо и вперед

И все вперед глядел.

Не спал, не пил,

Не пил, не спал,

Не спал, не пил, не ел.

И вот однажды на заре

Вошел он в темный лес.

И с той поры,

И с той поры,

И с той поры исчез.

И если как-нибудь его

Случится встретить вам,

Тогда скорей,

Тогда скорей,

Скорей скажите нам.

Но оттуда, из «темного леса», не возвращались.

Перегруженная машина уничтожений то и дело давала сбои. Как обычно, гнались прежде всего за количеством. Гора опять проворонили.

Для иностранцев империя, может, и выглядела Империей Зла, для ее обитателей она стала Империей Страха.

На воображаемых картинах предстоящих допросов Гор все отрицал — свои симпатии к Тухачевскому, отвергал обэриутов, Добычина, Вагинова, всех, кого любил, отрекался от своих вкусов, надежд, мечтаний. Будущее было заполнено мерзостью предательства.

Хармса арестовали в 1941 году за то, что он осуществлял «вредительскую деятельность» в журнале «Сверчок» для дошкольников.

Эйфория классовой борьбы перешла в массовый идиотизм. Трудно представить, чем бы это кончилось, если бы не грянула война.

В феврале 1942 года Хармс умер в тюремной больнице. Геннадия Гора блокада привела к дистрофии. Его отправили в госпиталь и эвакуировали из Ленинграда.

Фронтовая жизнь не прошла даром, она принесла Гору отчаянность. Когда терять нечего, на переднем крае живешь случайностью; дальше фронта не пошлют… больше пули не дадут.

Он стал прорываться к себе молодому, к своим безумным стихам.

И в нас текла река, внутри нас,

Но голос утренний угас,

И детство высохло как куст.

И стало пусто как в соломе…

Мы жизнь свою сухую сломим,

Чтобы прозрачнее стекла

Внутри нас мысль рекой текла.

В рассказе «Вмешательство живописи» один из героев говорит: «Я — за импровизацию слов против напряжения всякой мысли. Я — за неожиданность искусства против логики науки».

Стихи Гора не привлекают ни музыкой, ни формой, но есть в них упорная попытка уловить поток сознания, передать блуждание мысли. Я прочитывал в них последнюю отчаянную попытку вернуться к тому, молодому автору книг «Факультет чудаков», «Живопись».

Может быть, что-то и получилось бы, но после Победы партия принялась наводить порядок в мозгах победителей. Не кончилось еще гулянье-похмелье, как в 1946 году (!) ударили по Зощенко, Ахматовой, может, наиболее популярным писателям, да так ударили, чтобы выбить из голов всякие вольности. Сталин провел многочасовое заседание Оргбюро ЦК, лично вправляя мозги ленинградским писателям. И пошло-поехало. Борьба с низкопоклонством перед Западом (насмотрелись в Прибалтике, в Германии!). Борьба с космополитами — новое пугалоразоблачить, изгнать! Не надейтесь на ослабление порядка, на вольнодумство. Одно постановление следовало за другим: «антинародный формализм», в музыке — это о Шостаковиче, Прокофьеве, Хачатуряне.

Давным-давно его должны были арестовать, сослать, а то и расстрелять как зиновьевца или как «ставленника Тухачевского», мало ли, почему-то не получалось. Фортуна спасала его, опять давала отсрочку. Никому не давала, кругом его друзья, однокашники были уничтожены. Заболоцкого посадили, Гнедич, Гуковский, Медведев, Леонид Соловьев, Лебеденко — ссылали, сажали, разоблачали, всех не вспомнить. Почему судьба обходила Геннадия Гора, может, надеялась, что он преодолеет свои страхи?

Он боялся даже заглядывать в свои молодые стихи, где открывалось нагромождение порой чудовищных картин:

С веревкой на шее человек в огороде

Он ноги согнул и висит

И вошь ползет по его бороде

И жалость в раскрытых настежь глазах

В закрытых ладонях зажата

Жалость к весне что убита

К жене что распята

И к дочке что с собой увели

Он выбирался из всех переделок, уцелел и на войне. Счастливчик. Цепи счастливых случайностей, которые редко приходятся на одного человека.

Не знаю, как глубоко его травмировала война. В рассказах о нем много белых пятен. Если б я знал, как он воевал, я бы кое-что у него выведал, у фронтовиков существовало особое братство доверия. Думаю, что даже Юре, единственному сыну, он не все рассказывал. Умение прятать и прятаться стало привычкой, лучшее средство спасения, каким он располагал. Прятался от самого себя. Ничего подобного ни у кого из солдат Великой Отечественной я не встречал. Тем более у военных писателей.

Истовая его любовь к авангардной живописи молодых художников сублимировала его собственные устремления. Когда-то и он порывался сам уйти подальше от соцреализма. Теперь он завидовал и радовался бунтующим полотнам молодых. Время от времени он выискивал среди прозы нечто близкое ему, необычное, вызов обыденности, прелесть абсурда. Так его обрадовала повесть Александра Житинского «Лестница».

В 2005 году в «Звезде» появился роман Гора «Корова». Написан он был 75 лет назад. Я читал его в рукописи. Роман сумбурный, странный, но впечатление было ясное — еще один своеобычный талант утерян. Если бы не кошмары 1920–1930-х годов, если бы ему не мешали страхи… Один за другим, никакой передышки, они настигали повсюду, куда бы он ни прятался… Однажды он выбрался из Комарово поехать в город, в Эрмитаж, на выставку французских импрессионистов. Вернулся оттуда пришибленный, испуганный: он там позволил себе публично восхититься живописью и на него накинулись, доказывали превосходство русских передвижников, выставку называли мазней, его — космополитом. Я знал эту публику, агрессивную, грубую, в те годы спорили ожесточенно, доказывали, что западное не может быть лучше нашего искусства, потому что мировоззрение у них гнилое.

— Или мы лучше всех, или хуже всех, — недоумевал Гор, — почему мы не хотим быть как все.

Недавно среди старых бумаг попалась мне папка его стихов — «июнь-июль 1942 года». Кажется, кто-то из родных подарил мне на память о нем. Лето 1942-го, он находился уже в эвакуации. Стихов было многосотня, может, больше. Почти все воспаленные, если не вчитываться — заумные, некоторые для меня бессмысленные или зашифрованные? Но какие-то отгадки там были, отгадки его припрятанных чувств:

Сезанн с природы не слезая

Дома и ветви свежевал

Вот в озере с волны снял кожу

И дуб тут умирая ожил

Трава зеленая в слезах…

С домов на камни боль текла

И в окнах не было стекла

А в рамах вечно ночь застряла

В стихах почти не было войны. Он не пускал ее. Лишь однажды она прорвалась:

…И вот мы в окопах сидим

На небо глядим и видим летят

То ближе, то дальше

И бомбы кидают

Любино поле расколото вдрызг

И Луга-реченька поднята к самому небу

Ах, небо! Ах, Ад! Ах подушка-жена!

Ах детство! Ах, Пушкин! Ах Ляля!

Та Ляля с которой гулял,

Которой ты все поверял

Ах сказки! Ах море и все!

Все поднято, разодрано к черту

И нет уже ничего

Деревья трещат. Дома догорели.

Коровы бредут и бабы хохочут от горя

Он умер в 1981 году в психиатрической больнице. Уже потеплело, страна распевала песни Высоцкого, Галича; Сахаров выступил против войны в Афганистане, ничего этого Гор не воспринимал, его игра в прятки увела его по ту сторону разума, где он сам себя не мог найти, ни страхи, ни оттепель его уже не доставали. Он уходил бесшумно, на цыпочках, стараясь не будить демонов своей жизни. В Комарово без него что-то исчезло.

Его страхи напоминали мои собственные. В те годы многие из нас отступали, изменяли себе, кто-то сумел вернуться, кто-то смирился. Недаром время от времени я вспоминаю угрожающую судьбу этого человека.

Как ни удивительно, понадобились годы, чтобы я понял трагедию его личности, его судьбы, да и того проклятого режима, который все же настиг его.

Слабак, не смог осуществить себя, но не предавал других, только свой собственный талант предал, но не запятнал свою совесть, по тем страшным временам это немало. Ломались, уродовались куда более сильные. Известно, что судить человека надо по законам его времени, но как трудно узнать и прочувствовать те законы. Талант, чем он неповторимей, тем он был опасней, слабость была губительна, хотя кто знает, может, она бывает неотделима от таланта.

В Великую Отечественную на разных фронтах погибло двадцать писателей Ленинграда, пятьдесят умерло в блокаду, за годы репрессий было расстреляно семьдесят писателей, всего репрессированных в Ленинграде было сто шестьдесят писателей, по стране около двух тысяч, из них погибло полторы тысячи.

ЖИЗНЬ КРЕПОСТНЫХ

Интересные материалы попались мне в районной газете «Красный Октябрь» за 2007 год (Волоконовский район Белгородской области). Из записок польского управляющего Карла Красовского, подготовленных к печати в январе 1861 года.

Опубликовал их краевед Петренко.

Красовский описывает вотчину по реке Оскол, саму реку, полноводную, густо населенную разнопородной рыбой — сомы, лещи, язь, линь, плотва, налимы, бирючек. По реке стояли мельницы, было их до 50, водяных, ветряных. В революцию сносили их заодно с церквями «бессмысленно и беспощадно», словно нечто чуждое, а ведь они на Руси работали со времен IX века.

Мололи зерно, земля давала до 1000 пудов с десятины. Десятая доля шла на храмы, три дня крепостные работали на помещика, три дня на себя. 102 семьи имели от 3 до 6 лошадей, свиней 1200, коров, волов 3600. 72 семьи имели пасеки от 10 до 80 ульев. В селе жило 229 семей, в среднем 10,5 человек семья. Так что было многолюдное село. Разводили овец, тысячи.

Хаты были липовые: «всегда там сухо, воздух в доме особенно чист и здоров… внутренние стены выглажены, всегда чисты и необыкновенно опрятны».

Хороших работников отпускали на рыбалку, в отход.

Конечно, перекупщики «бессовестно обманывали, наживались, перепродавая хлеб, шерсть, это как водится».

«Лесная стража состоит из 21 лесничего и старшего над ними. Лес был чистый, ухоженный, трухлявые и больные деревья спиливались и увозились… В каждой деревне по атаману, в помощь им восемь десятских и один полицейский».

Массового пьянства и драк даже по праздникам не наблюдалось. На мельнице особый смотритель. На гумне — гуменный и три ключника. Что меня тронуло — был особый надзор за рекой и прудами, за нерестом, за зверьем и птицами. Интересно знать, в чем он выражался, этот надзор. В дневное время избы практически не замыкались.

Медицину творили знахарки, они лечили травами, снадобьями и «на воде» (не знаю, что это).

* * *

«Благодеяния приятны только тогда, когда можешь за них отплатить. Если же они непомерны, то вместо благодарности воздаешь за них ненавистью» — так писал Тацит. То же относится и к подаркам, и к помощи, за которую нечем отплатить.

Сенатор Фулбрайт сказал мне в Пакистане:

— Вы спрашиваете, почему нас, американцев, здесь так не любят. Отвечаю. Вы, СССР, сколько им даете? Не знаете, а я знаю. Около ста миллионов долларов, а мы десять миллиардов. Поэтому они нас ненавидят.

МЕДВЕДЬ

Австрийский

Скачать:TXTPDF

критику, и грубую. После обсуждения Добычин пропал. Ушел и пропал. Как, где, что случилось — так тогда и не выяснили. То было время исчезновений. Люди исчезали без следа. Видимо, покончил