для атомной физики, автор наверняка остался бы с ним на вечер, к сожалению, его надо было ткнуть носом, показать, рассказать, кто да что, сам он не умел рыться в людях, хотя судьба ему преподносила одного за другим замечательные, исторические личности, а он скользил мимо легко, бездумно, почти не задерживаясь, и нетерпеливо мчался куда-то. Куда? Спустя годы, проскочив, он спохватывался, но было уже поздно. Интересен список таких потерь, хотя бы примерный. Это и Флеров, это и Абрам Федорович Иоффе, отец русской физики, у которого автор неоднократно бывал в гостях, был приглашаем еще и еще, но ему показалось достаточным, и так он не удосужился найти время порасспросить и послушать. Ему казалось, что Абрам Федорович все написал в своих воспоминаниях, на самом же деле никто никогда полностью не пишет в своих воспоминаниях то, что составляет самое сокровенное в жизни.
Или взять Елизавету Полонскую, которая входила в группу «Серапионовы братья», была другом Зощенко, хорошо знала обэриутов. Или Борис Эйхенбаум, интереснейший ученый, знаток Толстого, Лермонтова (между прочим, брат его был у Махно, считался там идеологом). Или Евгений Шварц. Все сводилось к случайным светским разговорам. С Борисом Эйхенбаумом и Евгением Шварцем два года автор жил в одном доме, обменивались незначащими фразами, а времени пообщаться так и не нашлось. Два лета в Коктебеле в Доме творчества автор провел с Василием Алексеевичем Десницким, человеком, близким к Горькому, Ленину, Плеханову, а через Плеханова к некоторым народовольцам. В Коктебеле Десницкий с утра отправлялся на берег моря собирать знаменитые коктебельские камушки, море выкидывало на пляж свои изделия — цветные, отполированные, украшенные причудливыми рисунками «куриные боги» — плоские каменные овалы с аккуратной дырочкой посередине. Иногда автор присоединялся к Десницкому в этих поисках. С годами у Десницкого образовалась большая коллекция коктебельских драгоценностей, говорили больше об этих странных произведениях природы, автор восхищался коллекцией Десницкого, аккуратно разложенные на ватках в специальных коробочках камушки привлекали автора куда больше, чем рассказы Десницкого. Иногда, правда, в своих разговорах они доходили до прежних обитателей Коктебеля — Волошина, Цветаевой, Мандельштама, до Брюсова, Гумилева, Шагинян, Булгакова, и в сторону от Коктебеля, допустим, на Капри к Ленину, к Горькому, Богданову, к историку академику Тарле, к Луначарскому, к Бухарину.
Десницкий отмалчивался, отвечал больше смешком, смешком отбивался от всех попыток автора, а попытки эти были слабыми, короткими и излишне самолюбивыми. Но видно было и тогда, что обо всех них он знал не то, что знал автор и его поколение, касалось это и самого Волошина, и его друзей-писателей. Правда, из обрывочных замечаний Десницкого что-то начинало шататься, образы этих людей становились не такими стойко-казенными, на памятниках появлялись трещины. «Бухарин, а вы перечитайте его выступление на Первом съезде писателей», — от Десницкого словно происходило колебание почвы, доносились отзвуки землетрясений. И автор отступался. Что это было, душевная леность, не хотелось пробиваться к замурованному у Десницкого прошлому? А замуровано оно было прочно, как в склепе, все-таки он, конечно, как теперь можно понять, приоткрылся бы, но настоящего любопытства к нему ни у кого не было. По-видимому, так и ушел из жизни, не приоткрыв этого склепа. Расспросы автора кончались тем, что Десницкий говорил: «Посмотрите лучше на этот сердолик — какая прелесть!»
Это только Десницкий, только один из примеров тех людей, с которыми так и разминулся автор.
ЧЕХОВ
Неоспоримая ценность жизни для Чехова — труд. Поэтому Чехов не мог осуждать Ионыча, который все так же честно и успешно трудился врачом. Но даже такой высокий труд не давал высокой идеи жизни, и Ионыч потерял ее краски, радости. Драма отсутствия общей идеи жизни. Чехов не скрывает своего незнания этой идеи. «Не знаю», — признается он, он отказывается от поверхностных ответов. Не знает, и герои его не знают.
Пишет Чехов с той божественной максимальной простотой, где уже нет красоты языка, сравнений, метафор, народных перлов, это чистое стекло, ничто не стоит между читателем и жизнью, авторская стилистика, лексика исчезли. Набоков — это талантливый витраж, Бунин, Паустовский, Шолохов — всюду блистает автор, Чехова — нет, он устраняется, оставив хрустальную чистоту своего умения изобразить жизнь без вмешательства.
В сентябре 1980 года, перед тем как лечь в больницу, Николай Владимирович Тимофеев-Ресовский собрал у себя и старых и молодых, чтобы подвести черту. Все это понимали. Выглядело как у древних римлян — мужественное спокойное прощание. Никто напрямую не говорил о смерти, вечной разлуке и тому подобных сантиментах. Каждый высказал Николаю Владимировичу свое благодарное, недоговоренное. Было шутливо и серьезно. Сам Николай Владимирович держался стойко и вдумчиво. Сказал, что жизнь его была счастливой благодаря хорошим людям, окружавшим его и Ляльку. Он был в этот день красив и величав. Смерть Елены Александровны (в 1974 году) сломила эту натуру, наполненную огромной жизненной энергией.
Со времен лагерной жизни он часто возвращался к мысли о непостыдной смерти. И здесь он был велик, и в смерть входил по-своему.
* * *
У Виктора дома стоит ширма, отделяя кухню от столовой. Как я обрадовался, увидев ее, сделанную под китайскую, такие были в 30-х годах XX века, они из разряда старых вещей, утраченных, изжитых, так же как венские стулья, люблю пополнять этот список — лото, чернильница, сохраненные фантики от конфет, одеколон «Шипр». Они, эти вещи, протирают тусклую оптику воспоминаний, сразу появляются комнаты с ширмами, голоса и женский смех за ними, кто-то там переодевается. А запонки, как это бывает красиво — накрахмаленная манжета и золотистая, прочерченная синей эмалевой чертой запонка. Что-то похожее увидел я в детстве в гостях. Нож слоновой кости для разрезания страниц.
Пройдоха, проныра, прохиндей, прохвост…
Наконец он купил квартиру, четырехкомнатную, как мечтали, с балконом. Наконец обменяли свой старенький «фиат» на приличный «BMW», наконец покрасили дачу, наконец съездили в Италию. Все складывалось удачно, почему же внутри что-то томило, что? Все было, а удовлетворения не было, появилось желание куда-то уйти от всего этого, остаться без всего этого, наедине с собой. Хотелось безмолвия. Сиди на веранде, наслаждайся. И что еще? Он подумал: чего теперь будет добиваться? Неужели из этого состоит жизнь? Надо чем-то другим ее наполнить. А чем?
Ночью ему приснилось, как он украл хлеб в блокаду. На самом деле это было: он украл горбушку грамм 200 и кусок сахара, а приснилось — буханку, за ним погнались, он бежал, упал и проснулся. Рядом спала жена, было страшно — а вдруг она узнала. Украл он в школе, когда их собрали перед эвакуацией.
Он забыл, хотел забыть и забыл, и вот спустя тридцать лет приснилось.
После этого что-то с ним стало твориться. Жена не понимает, почему он дал племянникам деньги на квартиру. Раньше он их сторонился. Брат его умер. Считалось, от последствий дистрофии. Если б он поделился с братом, нет, все сам съел.
Внутри он старел куда медленнее. Там еще порой появлялся подросток, а то ребенок или что-то похожее на лейтенанта, перетянутого ремнями. Он не видел своих морщин, забывал про седину и плешь на макушке. Внутри он бывал молодой, добрый, нежный.
Душа есть большая, есть слабая, сильная, она вполне вещественна, имеет субстанцию. Так же, как совесть. Это не придуманные понятия. В школе надо учить тому, что они существуют. Так же, как любовь, стыд.
Петербург все равно был бы построен рано или поздно. Но если бы не в 1703-м, а на полвека позже, он просто назывался бы уже Екатеринбург.
Переговоры с совестью идут всегда трудно, ее, конечно, можно уговорить, но она не то чтобы соглашается, она просто утихнет, и вдруг однажды, в самый неподходящий момент, опять начинает вспоминать одно и то же.
С ней вступают в сделки: «ладно, обидел, потом исправлю», «возмещу несправедливость когда-нибудь», «если получу должность, возмещу».
Если совести нет, значит, все дозволено. Из Достоевского: «Если Бога нет, значит, все дозволено». Совесть, она как бы малое представительство Бога.
Интересно, как называют нашу Землю на других планетах?
Рассказывает подруге о свидании с человеком, которого она любит. Они выпили, и он стал домогаться ее. «Я бы дала ему, так белье помешало, рубашка у меня была грязная и трико дырявое, раздеваться стыдно».
Жизнь в России — всегда чудо. Плохое чудо или хорошее, но обязательно чудо. Предсказать, что здесь случится пусть даже в следующем году, — абсолютно невозможно.
Русский стол — смертельно обилен, эти пироги, эти салаты, винегреты, эти рыба и мясо. И так во всем: мы ни в чем не знаем меры. В древнегреческих храмах была надпись: во всем должна быть мера. Искусство и культура — это всегда соблюдение меры.
Мы сейчас все хотим, чтобы у каждого была отдельная квартира. А что дальше, не важно для российского человека.
Качество жизни измеряется количеством счастья. Или покоя. В Швеции и в Швейцарии люди не лезут на Марс. И живут там, живут благополучно. Правда, много самоубийств.
Я больше не болею космосом. Зачем мне нужен Марс, когда я иду выносить мусор и вижу бомжей, которые роются в контейнерах?
Все, что я читаю сегодня, — это и есть современная литература. Я же это сегодня читаю. Например, Сэлинджер, которого я недавно перечел, — это современная литература.
Мое правило: сегодняшний день — мой самый счастливый день в жизни. Потому что большую часть жизни мы живем или вспоминая хорошее, или надеясь на хорошее.
Как бы ни был счастлив человек, оглядываясь назад, он вздыхает.
Вода в реках сменяется 32 раза в год.
В озерах через 10 лет.
Подземные воды, тем надо 5000 лет.
Интересно, есть ли подобные сроки для лесов?
Пресной воды на Земле совсем немного — 3 %.
У В. Я. Александрова на биологическом семинаре висел плакат: «И что из этого следует?».
— Сила воли в том, чтобы отказаться от того, что хочется делать, и делать то, что должно.
— А я думаю, что сила воли в том, чтобы всю жизнь делать то, что желаешь. И добиваться этого.
В институте я остановился перед портретом: «Академик Воеводский».
— Это наш корифей, — с гордостью сказала секретарша.
— Я знал его… Мы в школе вместе учились.
— Да что вы говорите! Какой он был?
Я пожал плечами:
— Мы звали его «селедкой»… Владька-селедка.
— Как так можно!
— Били его. Он трусил, — самодовольно сказал я.
Она возмущенно отвернулась.
Наша судьба похожа на кусок хлеба, на один кладут сыр, на другой — колбасу, есть такой, что присыплют солью, а есть такой, что ему достанется икра.
Научная работа выносит вперед, в будущее, — там будет результат, пока что неизвестность, которую надо рассеять, понять. Так что это работа над предстоящим.