искусством. Волнообразно и одинаково они раскачивались в такт набегающему ритму. Порой из толпы выходили, садились за столиками рядом с нами, и я видел, как постепенно лица их освобождались от стомпа, начинали улыбаться, становились разными лицами обычных мальчиков и девочек. Они пили лимонад, пиво и даже ухаживали друг за другом. А на синтетической подстилке однообразно колыхались лишенные примет тела.
— Ну и танец, — сказал Лен. — Ни прижать, ни обнять. В чем тут смысл?
Лен тоже впервые попал сюда. Дези пожала плечами:
— А они и не ищут смысла.
— Чего ж они ищут?
Дези прищурилась:
— Может быть, они хотят потерять себя? Дези была артистка. Она сама иногда ходила сюда потанцевать и знала этих ребят. «В ваши годы, — сказала ей одна из девочек, — в ваши годы танцевали буги-вуги и рок, а мы танцуем стомп, у нас свои танцы». Имея двадцать три года, Дези была снисходительна.
— Видите, у них все свое, — сказала она. — Они не желают ничего нашего. Парни будут ходить с косами, девочки будут делать зеленые брови, лишь бы не так, как старшие.
Похоже было, что в чем-то она права. На эстраде по-прежнему надрывались, хрипели четверо парней, они грубо подражали битлзам. Настоящие битлзы, те ребята из Ливерпуля, вряд ли представляли себе, что вырастет из их славы.
Внизу так же топтались с одинаково отрешенными лицами, полузакрытыми глазами, почти не двигаясь с места. Танцевали только стомп, все время стомп.
Слова Дези не выходили у меня из головы. Потерять себя но зачем? Она не могла мне это объяснить. А может быть, я не мог понять ее? Лен тоже не все понимал.
— Как же так, — сказал я Лену. — Ты коренной сиднеец, к тому же ученый, они росли у тебя на глазах… Лен развел руками, а потом рассвирепел.
— У себя ты все можешь объяснить?
Мы вышли из дансинга на Кинг-Кросс.
Сидя на панели, какой-то сумасшедший поэт продавал свои книжки и, завывая, нараспев читал стихи. Ночь выжимала из города диковинных типов. Какое-то отребье выпадало из ночи, как осадок; они кружились и кружились, как мусор в центре воронки.
3
На дверях белого домика висел картон: «Коммуна Ван-Гога». По лестнице поднимался босой, разлохмаченный парень.
— Привет. Как поживаешь? — окликнули мы его, приноравливаясь к манерам истых австралийцев.
Нижняя комната была пуста, там висели картины. В верхней стояли койки и тоже висели картины.
Вскоре комната наполнилась парнями и девушками. Я знал только Дениса — отличного молодого австралийского поэта. Кроме него, пришли художники-абстракционисты не из этой коммуны, артисты, какой-то веснушчатый миляга, которого все звали Космос, он писал и работал грузчиком, какой-то молодой юрист. Они рассаживались вокруг нас на полу, на кроватях с таким видом: ну посмотрим на это представление, что нам покажут советские коммунисты, которых привел сюда австралийский коммунист, готовься, ребята, к агитации. Сейчас нас начнут вербовать.
А нам некогда было их агитировать, нам хотелось узнать про их коммуну, про молодую живопись Австралия. Я стал их спрашивать и сам не заметил, как начал отвечать, — они закидали меня вопросами про заработки художников, про выставки, а потом про МХАТ, про Брехта, про разводы и свадьбы. Повторилась обычная история, всякий раз я попадался на эту удочку. На любом приеме, встрече австралийцы ловко, как в серфинге, после двух-трех минут серьезного разговора — больше они не выдерживали — соскальзывали в шутку, анекдот и сами начинали меня расспрашивать, и дальше я уже не мог выбраться из-под вороха их вопросов. Но тут я заупрямился.
— Какого черта, — сказал я. — Кто к кому приехал? Кто из нас гость?
В самом деле, когда к нам приезжают иностранцы, они нас расспрашивают, когда мы приезжаем за границу — опять нас расспрашивают.
— Ладно! Сдаемся! — Они подняли руки вверх. И я потребовал, чтобы они выложили мне свое мнение про стомп и Кицг-Кросс.
Я и сам толком не мог им объяснить свои сомнения. Но мне претило пользоваться шаблонными схемами, которые валяются под рукой. Обличать Кинг-Кросс было проще простого. Сами сиднейцы не рвались защищать его. О нем говорили неохотно: «квартал богемы», «злачное место», «контрасты большого города».
— Нет,- сказал я. — И что-то еще там есть.
— Что?
— Не знаю, я не понял. Наверное, я что-то пропустил.
Они переглянулись, заулыбались:
— Это всем так кажется.
«Может быть, в этом-то и все дело», — подумал я, но не спросил, потому что они в это время говорили про стомп.
— А что можно предложить этим ребятам взамен стомпа? говорили они. — Религию? Наживу, бизнес? Они бунтуют против обывательщины. Бунт — ничего другого у них нет. Бунт без особых идей. Всякие идеи, поиски смысла жизни, идеалы изуродованы ложью, об этом не хочется и думать. У них примерно такие рассуждения: лгите друг другу без нас. Мы не участвуем в ваших играх. Изменить в этом мире ничего нельзя. Мы ничего знать не хотим, мы не протестуем, не переживаем. Мы ни при чем, нас нет, мы танцуем, оставьте нас в покое.
Перед отъездом, утром, я отправился на Кинг-Кросс. Я никак не мог его найти. Пройдя несколько кварталов, я повернул назад, ничего не понимая.
Зеленщик развешивал над прилавком связки ананасов.
— Это и есть Кинг-Кросс, — сказал он мне.
Но это не был Кинг-Кросс. Ни кабаре, ни стриптизов, ни ревю, — была самая обыкновенная, невзрачная улица с низенькими облезлыми домами. Стояла очередь на автобус из добропорядочных клерков. Шли хозяйка с сумками, шел старенький патер, в кафе бойскауты пили оранжад, под тенью маркиз инвалид листал газету. Напрасно я вглядывался в лица деловитых прохожих. Они прикидывались, что они не те. Они делали наивные глаза, никто ничего не помнил, и знать они не знали, их ни в чем нельзя уличить. «Полтора шиллинга лучшие огурцы», «Рубашка одиннадцать шиллингов. Пожалуйста, рубашка «dripdry» — ее не нужно гладить. Она не изомнется, быстро высохнет…».
И никаких других обещаний.
Случайно наверху, над крышами домов, я различил железные каркасы ночной рекламы. Они чернели навылет, как рентгеновский снимок. Единственная улика. По куда же делось все остальное, весь блистающий вечерний мир? Куда девались те парни и девушки, и где эта манящая сутолока огней? Куда исчез Кинг-Кросс? Существует ли он? Был ли тот первый вечер и потом еще и еще?
В полдень мы улетели, поэтому больше ничего достоверного о Кинг-Кроссе я выяснить не мог.
ПЕСНИ
Мы вышли на улицу после театра. Было половина двенадцатого ночи. Нам не хотелось домой, в гостиницу.
— А куда у вас, в Москве, можно пойти в это время? спросил Джон Хейсс. В тоне его не было никакого подвоха. Он спросил это совершенно простодушно, просто из любопытства.
Клем, который бывал в Москве, хмыкнул и стал раскуривать сигару. Мери тоже бывала в Москве, но она не курила и, улыбаясь, ждала, что мы скажем.
— Дорогой Джон, — сказал я, — приезжайте к нам, и вы не пожалеете.
— Какой блестящий ответ! — сказал Клем. — Как много ты узнал, Джон.
— Конечно, у нас нет стриптизов и всяких ночных кабаре… — начал я.
— Не расстраивайся, — сказала Мери, — и не обращай внимания на них, на этих диких австралийцев.
— Ладно, — сказал Клем, — так и быть, в следующий раз, когда мы приедем в Москву, может быть, ты действительно сможешь нас куда-нибудь свезти в двенадцать ночи. А сейчас поехали, и никаких вопросов.
Темный дом имел еще более темный вход. Мы ощупью двигались через какой-то зал с перевернутыми стульями, узкий коридор, мимо конторки, где сидели несколько парней. Клем о чем-то пошептался с ними, хлопнул одного из них по плечу, и тот повел нас дальше по каким-то переходам, потом вниз по крутой темной лестничке. Мы спускались и спускались, пока не очутились в слабо освещенном подвале. На полу сидели и лежали парни и девушки. Их было человек сорок. Курили, пили пиво, джус. Мы с трудом нашли себе место недалеко от маленькой сцены. Дощатый помост не имел ни занавеса, ни задника. Мы сели на пол, спутницы наши сбросили туфли, как все остальные женщины, и легли рядом. Это был самый обыкновенный подвал с худо выбеленными кирпичными стенами. И никаких украшений. Все выглядело подчеркнуто просто, вызывающе просто.
Парень, который провожал нас, вышел на помост и объявил второе отделение. Его встретили аплодисментами. Он сел на стул, взял гитару и запел. Первая его песня не произвела на меня впечатления. Он пел почти без всякого выражения, рассеянно, словно думая о чем-то другом, как напевают про себя, когда никто не слышит. У него был красивый голос, но он не хотел им пользоваться. Потом он запел смешную песенку о девушках Брисбена, слушатели смеялись дружно, громко, ритмично, смех звучал как припев. До сих пор вызывающая убогость подвала и эти голоногие девушки и парни, потягивающие пиво, воспринимались мною как манерность, эстетство навыворот. Но они хорошо смеялись. А потом они перестали смеяться, когда Кивен Путч, так звали этого парня, запел, жестко спрашивая: что же вы сделали с миром? И это тоже было здорово, что они вот так вдруг замолчали.
Он спрашивал не их, скорее он вместе с ними спрашивал других. Песни были жесткие, одна жестче другой. Ничто не менялось в ленивых позах разлегшихся парней и девушек. Никто не вскакивал, не сжимал кулаки. Но что-то происходило.
Еле заметно изменились лица. Стало чуть тише. Я попробую приблизительно передать текст одной из песен:
Вы, хозяева вони, Вы, кто покупает пушки, Кто продает самолеты и бомбы И кто прячется за спинами
рабочих,
Кто прячется в офисах
за столами,
Я хочу, чтоб вас знали.
Вы, которые сами никогда
ничего не создали,
Вы играете с моим миром
как с игрушкой.
А потом вы поворачиваетесь
и убегаете,
Когда пушки начинают стрелять.
Вы, как всегда, лжете
и обманываете,
Как будто мировую войну может
кто то выиграть,
И хотите, чтоб я поверил в это.
Я вижу вас насквозь
Ваши мозги за черепными
коробками,
Вашу кровь, как сточную
воду.
Вы прячетесь в ваших особняках
и ждете,
вам
Побольше прибыли.
Страх рожать детей.
Вы угрожаете