Скачать:TXTPDF
Наш дорогой Роман Авдеевич

Депутатов сперва выбирал он, потом население, и су­дей, и секретарей; он утверждал директоров, с ним согласовывали начальни­ков и почты, и милиции, и вокзала, а уж кого на академика, это подавно.

— Значит, как у Щедрина,— сказал академик.— Только те науки распро­страняют свет, кои способствуют выполнению воли начальства,— и сам засмеялся, продолжая распивать принесенный чай и похрустывать печеньем.

Следовало ему вести себя поскромнее, учитывая, что биография его была и без того подмочена. Сидел! В молодости был на Беломорканале. Никакне научные труды этого не перекроят. Некоторые утверждают — почетная фигу­ра для нашего города. И что с этого, спрашивается? Какая польза от него Роману Авдеевичу? Одни хлопоты и неприятности.

— Мы контролируем вашу работу, а вы, значит, хотите наоборот? Нас контролировать хотите? — спросил Роман Авдеевич и устремил на академика свой замораживающий взгляд, от которого люди теряли дар речи. Академик отставил чашку, вытер губы.

— Хочу, — признался он.

Собственно, это словечко окончательно решило его участь. Да еще некоторая надменность, как будто именно от него, Сургучева, что-то могло зависеть, от его мнения о Романе Авдеевиче и всех сидящих в этом здании.

С этого времени работу Сургучева засекретили, предупредили, что упоми­нать ее, ссылаться на нее нельзя, нарушение будет рассматриваться как разглашение гостайны. Сам академик по своим анкетным данным доступа к своим материалам был лишен. Выезд за границу ему был запрещен, сделали его невыездным. Настырным иностранцам сообщали, что он или болен или занят. Наперекор официальным сведениям Сургучев писал, что здоров, рад был бы приехать на симпозиум, да не пускают. Явно нарушал правила прили­чия. Пошел на конфронтацию. Нанес урон авторитету власти. Немудрено, что однажды вечером его избили в его же парадной. По его заявлению, трое пар­ней, ничего не объявив, молча стали избивать. Он упал, они потоптали его, впрочем, аккуратненько, учитывая хрупкий стариковский костяк. Так что крупных телесных повреждений не осталось. Плащ порвали, костюм. В мили­ции интересовались, не взяли ли чего. Записали: «Факта ограбления, по словам потерпевшего, не было».

Такой нюанс свидетельствует о личной почве,— сделал вывод началь­ник милиции. — Сведение счетов, может, ревность? .. Вам бы надо уяснить свою коллизию.

Коллизия в том состоит,— сказал академик,— что еще при Николае Первом поставлено было, что имеющих высшее образование нельзя сечь и под­вергать прочим телесным наказаниям.

Когда Роману Авдеевичу доложили о его словах, он резонно заметил: «А у нас нынче равенство

Академик слег. Кандидатуру его выдвинули на пост вице-президента Академии наук. Роман Авдеевич считал это выходом из положения. Ученых лучше всего усмирять, назначая их на высокие посты. Практика показывает, что они быстро становятся исправными чиновниками. Звания их создают ореол начальству.

Строптивый Сургучев, вместо того чтобы благодарить и радоваться, отка­зался, не оценив хлопоты персека, и остался в нашем городе. Пришлось за ним устанавливать постоянное наблюдение, чтобы он не вздумал каким-то образом опубликовать свою крамолу.

Вся эта история притормозила восхождение Романа Авдеевича, но упорно, как муравей, он обходил препятствие за препятствием, так что эффективность его партийной работы была велика.

13

Однажды Роману Авдеевичу во сне явился художник Попонов, которого он велел выслать как тунеядца, за его выпады. Художник во сне раздавал прохожим открытки, где были кошечки с бантиками и поздравительным текстом для начальства. Все читали, смеялись и показывали пальцем на Романа Авдеевича. Он хотел утаиться, побежал. За ним погнались собаки, кошки. Он влетел в какой-то дом. Там сидел высоченный человек. Роман Авдеевич закричал ему: «Спасите, спасите!» Человек наклонился к нему, и Роман Авдеевич увидел над собой академика Сургучева. Лицо академика было в синяках. Криво улыбаясь, он двумя пальцами поднял за шиворот Романа Авдеевича и стал измерять его штангенциркулем. И все сдвигал и сдвигал губки штангеля. А вокруг сидели собаки, оскалив морды, и кошки с горящими лунными глазами.

Роман Авдеевич проснулся весь в поту. Страшная догадка проникала в него из этой ночной тьмы, и ее никак было не отогнать. Под утро он тихо встал, прошел к себе в кабинет. Отметки на косяке были помечены датами, и теперь перед Романом Авдеевичем ясно открылась подлая зависимость: как только он предпринимал что-то такое для своего продвижения — он уменьшался. Стоило подняться на ступеньку лестницы, ведущей туда, и он становился ниже. Смутное подозрение и раньше мелькало у него, теперь же все обозначилось явственно и безвыходно, это и была, очевидно, та самая «корреляция», которую искал доктор.

На следующий день Роман Авдеевич как бы невзначай осведомился у заведующего отделом науки,— был такой, поскольку надо было, чтобы кто то ведал наукой — как там дела у Сургучева. Оказалось, что академик не посчитался с фактом избиения его и продолжает выступать в прежнем духе.

Когда Роман Авдеевич увидел его во сне, академик чего-то бормотал. На следующий день он приснился опять и сказал уже явственно: «Лопнет чашка терпения!» Смысл был неясен, но неприятен.

С этого времени начался новый период жизни Романа Авдеевича, период трагических противоречий. Движение наверх требовало поступков, новатор­ских, заметных, на которые могли обратить внимание. Например, хотелось запретить итальянский фильм, не пускать его в прокат. По всей стране он шел, а в нашем городе чтобы не давать. И концерты рокеров. Шум, крик — почему? В Москву напишут. Из Москвы позвонят, спросят, в чем дело? А в том, что мы блюдем. Идеологию блюдем и не допустим. У вас в Москве иностранцы, дипло­маты, вам деваться некуда, а мы чистоту держим, здоровье идеологическое со­храняем. Ну, конечно, докладывают наверх — вот, мол, что позволяет себе. А там на это вполне благоприятно замечают — молодец, твердый мужик, линию хранит, ничего не боится. И, явственно представив себе все это, Роман Авдеевич не мог удержаться — запрещал.

Бояться ему было нечего, устройство нашего механизма он изучил: чем правее, тем вернее; запрещай — не ошибешься; тот отвечает, кто разреша­ет,— всё это были азбучные истины. Мучило другое: всякий раз, принимая решение, он прикидывал, во что оно может обойтись, теперь-то цена была известна. Но ведь иначе не выкарабкаешься. Чтобы приблизиться, надо что-то совершить. А уменьшаясь в росте, можно дойти до того, что нельзя будет его взять туда, наверх, на самый верх,— неприлично станет, потому что есть предел. Правда, там, на самом верху, там пределов нет, там и совершать тако­го, чтобы уменьшало, не обязательно, там можно, наоборот, разрешить себе и ослабить, страху поубавить.

В понятии «самый верх» не было ничего отвлеченного. Роман Авдеевич имел на сей пост образ зримый, до малейших подробностей. Полыхали знаме­на, медно гремели духовые оркестры, и он, Роман Авдеевич, в цепочке не­скольких человек поднимался по гранитным ступенькам на трибуну Мавзо­лея — на самую верхнюю трибуну страны — и занимал предназначенное ему место в коротком ряду людей, расположенных по обе стороны от Хозяина. Лицо каждого, здесь стоящего, было известно стране, их портреты плыли, ко­лыхались над колоннами демонстрантов. Все глаза были устремлены наверх, к ним поднимали детей, чтобы те видели. И он, Роман Авдеевич, приветствен­но поднимает руку, отвечая их радости. И тогда внизу по площади перекатыва­ется мощное «ура-а!», по всем прилегающим улицам, по всей стране. На боковых крыльях уступами стоят десятки, сотни избранных, и они тоже поглядывают не столько на идущих по площади, сколько наверх, на посвященных.

В праздники, с утра, он должен был выстаивать на нашей городской дощатой крашеной трибуне. Столицу он мог увидеть только по телевизору вечером. Вперялся, не отрываясь, ревнивым взглядом отмечая, кто где стоит, кто как выглядит, кто с кем перекинулся, и так вглядывался, что начинал различать там себя: он стоял среди них, тоже в шляпе, третьим от Хозяина, росточком всего чуть пониже других. На вершине, на такой высоте, что личный рост не имел значения. То был апофеоз, сладостный финал, ради которого стоило терпеть! Финиш, победа!

Судя по этому видению, он успевал добраться, но если фактически, то страхи и сомнения раздирали его на части всякий раз, когда он принимал решение. Порой и можно было удержаться, а не мог. Терзался, понимал вред, какой наносил своему телу, и опасения грызли, и кошмарные картины возникали — лилипут, карлик выходит к трибуне и не видно его, мальчик-с-пальчик, уродец, над которым потешаются,— видел все это, ужасался и все равно остановить себя был не в силах.

14

В столичном журнале появился фельетон про некоего крупного начальника, названного Василием Романовичем. Отличительной его чертой была универсальность. Он выступал на съезде архитекторов и давал ценные указания по новым стилям градостроительства. Заодно поправлял и направлял строителей, подсказывая им новые материалы, ориентировал их на лучшее использование техники. С не менее интересными идеями обращался он к педагогам, занятым дошкольным воспитанием. Он сумел доказать им, что начинать воспитание надо с самого раннего возраста. Выезжая на места, он собирал, допустим, совещание льноводов, произносил вступительное слово, выслушивал специалистов и заключал докладом, где ставил задачи и намечал перспективы развития льноводства. На следующий день он приветствовал международный форум онкологов, говорил им о важности борьбы с раком, затем собирал энергетиков по поводу аварийности. Известны его речи на юбилее Общества генетиков, Института полупроводников и Института востоковеде ния. Трудно измерить диапазон его знаний. Он участвовал в научной конференции политологов, в симпозиуме экономистов, в международной встрече астрофизиков. Каждое его выступление разрешало все сомнения и споры специалистов. Слова его звучали твердо, фразы были выверены, недаром они печатались на первых страницах газет. Несомненно, это был ум, подобный могучим талантам Возрождения. Может быть, равный гению Леонардо да Винчи. Если из отечественных, то универсум не меньший, чем Михайло Ломоносов. Честно говоря, и у Ломоносова не было такого размаха. Музейным работникам он показывал наши советские принципы экспозиции, чем они отличаются от буржуазных, мог сориентировать овцеводов и лесозаготовителей.

Маленький, крепенький, он зычно, не задумываясь, отвечал на любые вопросы если не подробно, то в принципе. Никогда еще не удавалось поставить его в тупик. Некоторые детали напоминали Романа Авдеевича, например, запись в книге почетных посетителей в точности была повторена: «Был на ледоколе. Произвел большое впечатление». Кроме того, отдельные словечки горячего словолюба Василия Романовича соответствовали выражениям Рома­на Авдеевича: «Если я говорю, значит, это никуда не денется», «надо делать много больше-лучше», «наша линия идет не в зад»…

Гаврики положили фельетон перед Романом Авдеевичем, подчеркнув крас­ным все места соответствия. Роман Авдеевич разгневался, хотел было звонить в редакцию, ему отсоветовали. Стоит ли признаваться в том, что не явствует. Факт, что фельетон напечатали не случайно. Кой-кому Роман Авдеевич, руко­водитель нового типа, стоял поперек дороги. Соображение это несколько успокоило персека, прибавило ему веса.

Строго говоря, фельетонист

Скачать:TXTPDF

Депутатов сперва выбирал он, потом население, и су­дей, и секретарей; он утверждал директоров, с ним согласовывали начальни­ков и почты, и милиции, и вокзала, а уж кого на академика, это подавно.