спросил моряк.
Не «чем кончится?», а «когда?» – будто собирался дожить до прорыва блокады. А вот Рогозин не знал, доживёт ли. Уже половина батальона его ушла из жизни, не узнав, что будет с городом, да и со страной. Всегда мы уходим, не дожив, не досмотрев, не доделав. Вот и он, Рогозин, наверно, уйдёт, не добравшись до Победы.
Он выбрался из города к рассвету. Так трудно было одолеть эти три километра. На посту обрадовались его возвращению, проводили до землянки. Остап, его ординарец, растопил буржуйку, поставил на огонь чайник, сковородку с консервами. Принёс ледяной воды сполоснуть руки, положил на столик пайку хлеба, кусочек сахара, всё это молча, ловко, не в пример Рогозину, который долго раздевался, расстёгивался. Он теперь всё делал медленно, все в батальоне двигались не так, как раньше, сказывались скудный паёк, зима.
Остап присел напротив него, ждал, наконец спросил:
– Хотите лечь?
– Не то слово, – сказал Рогозин.
Он всё потягивался, разминая тело, свободное от полушубка, ремней.
В землянке прибывало тепло, привычное тепло с дымком, запахами овчины, портянок, смолы от сосновых накатов, да ещё стойкая вонь давно не мытых людей.
– Ну как? – спросил Остап.
Рогозин открыл глаза, долго смотрел на него, возвращаясь откуда-то, где не было войны, смертей, голодухи, трупов на улицах.
– Хорошо, – сказал он. – Теперь всех в баню отвезут, будет вошебойка, валенки обещали выдать, мин прибавят, такие вот пироги.